Путь воина

Сушинский Богдан Иванович

1

 

Над станами врагов взошла теплая, напоенная степными ароматами ночь, а застолье в огромном штабном шатре Хмельницкого все продолжалось и продолжалось. Все это время Чарнецкий сидел, удрученный обилием пищи и напитков, которое могли затмить лишь учтивость и искренность казачьих полковников. Хмельницкий давно удалился на покой, однако его полководцы продолжали осаждать и услаждать польского парламентера, превращая свой пир среди чумы в не предвиденную никакими святыми писаниями тайную вечерю Иуды.

Чарнецкому все еще казалось, что в конце концов он мог бы подняться и уйти. Он – парламентер, и никто не волен удерживать его в стане врага дольше того, чем он пожелает оставаться в нем. Полковник даже несколько раз порывался сделать это, но затем легко поддавался на уговоры офицеров Хмельницкого, поскольку не представлял себе, как это он – сытый и пьяный – сможет предстать перед командующим, перед всем изголодавшимся лагерем абсолютно ни с чем.

Все еще не охмелевшему до конца аристократу такое возвращение казалось теперь совершенно неприемлемым. А возвращаться действительно нужно было с пустыми руками. За несколько часов сидения и застольных разговоров черт его знает о чем ни Хмельницкий, ни его «первый полковник» Максим Кривонос так ни словом и не обмолвились ни об условиях перемирия, ни об условиях сдачи польскими войсками оружия. И сколько ни пытался Чарнецкий повернуть их беседу в русло надежд и ожиданий своих соплеменников, ему это так и не удалось.

– Господин полковник, – возвышенно оскалился в цыганской улыбке смуглолицый, с огромной золотой серьгой в правом ухе Кривонос. – Наше сегодняшнее застолье показывает, что все мы с честью, по-рыцарски, умеем и воевать и договариваться, придерживаясь при этом своего слова чести. Сохраним же нашу честь, ибо мы ее достойны!

И кто решится не поддержать тост «первого полковника» казачьей повстанческой армии? Кто посмеет не проявить уважение к его чести?

– Господин Чарнецкий, Польша еще узнает о нас, поскольку она имеет право узнать о тех ее сыновьях, которые, восставая против своеволия давно вышедшей из-под власти короля шляхты, до конца остаются верными Его Величеству и польской короне! – трибунно провозглашал полковник Кричевский. Посланник польского командующего был знаком с ним задолго до встречи в степном лагере восставших. Он воспринимал Кричевского как храброго, ведающего цену своему слову и своей сабле человека. – Так знает ли Польша сыновей более достойных? Нет, она достойна знать именно этих.

– Рятуймося, браття-полковныкы горилкою, бо твэрэзиемо! [25] – аллюрно ворвался в мрачные раздумья посла нагарцевавшийся за день у польского лагеря полковник Ганжа. И никакое вино не способно было смыть с его багрового лица оскал хищника, способного скорее погибнуть, чем упустить раненую добычу. – Беда не в том, что мы не вовремя пьем, что запрещает нам казачий обычай, а в том, что не вовремя трезвеем.

– Мудро! – подхватывались казачьи полковники, увлекая за собой Чарнецкого. – За сабельную мудрость полковника Ганжи, величайшего из воинов Дикого поля!

И кто там смеет усомниться в величии самого полковника Ганжи?! Кто осмелится не выпить за его величие?

Чарнецкий не знал, что в то время, когда весь польский лагерь не спал, томясь в погибельном неведении относительно условий перемирия и судьбы своего парламентера, Хмельницкий вершил еще один свой замысел. Он тайно, скрыв это даже от своих полковников и взяв с собой лишь Савура, Урбача и два десятка преданных казаков-телохранителей, перешел реку и устремился к расположенной в нескольких милях вверх по течению ставке мурзы Тугай-бея. Причем визит его был неслучайным. Еще до того, как гетман решился предстать перед польским лагерем, к нему неожиданно явился Урбач.

– Из стана Тугай-бея сообщают, что в окружении перекопского мурзы все более склоняются к тому, чтобы перейти на сторону поляков. Судя по всему, поляки пообещали щедро вознаградить их за это предательство.

Командующий взглянул на своего, недавно назначенного начальником разведки сотника с недоверием и откровенным подозрением. Что-то не то. Не нравился ему этот всевидящий и всезнающий советник. Слишком уж хитрил он даже в тех случаях, когда хитрить было не с руки.

– Я бы еще понял Тугай-бея, если бы он решился перейти на сторону поляков, когда бы окруженными оказались мы, – холодно процедил гетман, восседая на походном кленовом троне своем. – Поэтому выдерну язык каждому, кто попытается сеять вражду между мной и Тугай-беем, мною и крымским ханом.

– Верно мыслишь, командующий, – Урбач оставлял за собой право обращаться к Хмельницкому на «ты», избегая при этом нелюбимого обращения «гетман». Он был одним из тех, кто считал, что в армии повстанцев должны быть введены французские звания. Это сразу же покажет Европе, ее послам, что они имеют дело с армией нового государства, а не с неуправляемой ордой гайдуков. – Но верно и то, что татары часто руководствуются не разумом, а коварством. Тугай-бей отлично понимает, что чем запоздалее придет спасение, тем оно будет дороже. Повернув оружие против тебя, он позволит полякам отступить, но уже без богатых обозов. А, отходя вслед за ними, разграбит все, что только можно будет разграбить. И выступить против него ты не решишься. Боясь гнева хана и своей слабости – не решишься.

– Иногда мне кажется, сотник, что коварство татар ты воспринимаешь через свое собственное.

– Так оно и есть, – с холодным достоинством подтвердил Урбач, не считая необходимым и дальше убеждать командующего.

Хмельницкий понимал, что он может не соглашаться с Урбачем, подозревать его, ставить под сомнение те сведения, которые доставляет ему через гонца-лазутчика Перекоп-Шайтана некий приближенный к Тугай-бею татарин, имя которого начальник разведки не сообщал даже ему. Одного не мог позволить себе – не учесть его предупреждения и не принять мер, которые помешали бы перекопскому мурзе добыть обоз поляков с помощью самих же поляков.

Первое, что он сделал вчера, после доклада Урбача, – отправился на переговоры к полякам, чем удивил даже самого преисполненного собственной хитрости Лаврина. Ведь визит гетмана дарил графу Потоцкому надежду на то, что еще не все потеряно. А переговоры, которые Хмельницкий решил затянуть, словно несозревшее сватовство, позволяли ему выиграть время для переговоров с Тугай-беем. Зная при этом, что теперь жадноватые польские офицеры расставаться со своим обозом в пользу татар – что любым поляком воспринималось бы как особая форма национального позора, – не поспешат.