Стоять в огне

Сушинский Богдан Иванович

36

 

Выслушав рассказ Совы, Штубер несколько минут молча курил, подозрительно присматриваясь к своему агенту. Сова тоже молчал и, переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ждал. Он понимал, что гауптштурмфюрер недоволен его неожиданным возвращением, но еще больше он недоволен провалом одного из своих лучших агентов — Звонаря. Однако волновало Сову не это. Единственное, чего он сейчас по-настоящему опасался — что Штубер догадается, почему он оказался перед ним.

— Там, в лагере Беркута, Звонарь видел тебя?

— Нет. — Гуртовенко был готов к этому вопросу и старался отвечать как можно увереннее и правдивее. — По-моему, нет. Это один партизан сказал мне, что задержали фашистского шпиона по кличке Звонарь. А потом меня вдруг вызвал Беркут и устроил настоящий допрос. Хотя и назвал его предварительным знакомством. Из его вопросов я понял, что в отряде меня тоже подозревают. И, может быть, именно для того и прислали к Беркуту, чтобы помог раскрыть меня.

— Хочешь сказать, что он у них — вроде начальника контрразведки? — поиграл желваками Штубер.

— Похоже, что так, господин гауптштурмфюрер.

— О Звонаре Беркут упоминал?

— Сказал, что, мол, до тебя один тут уже выдавал себя за пленного, бежавшего при перевозке из крепости в лагерь. Но его очень скоро раскусили. И что если бы он не свалял дурака, а во всем сознался и согласился бы работать на партизан…

— Значит, не имея конкретных доказательств, он уже, по сути, вербовал тебя?

— Это меня и насторожило.

— Испугало, — оскалился Штубер.

— Пусть так, господин гауптштурмфюрер, — вытянулся в струнку Сова.

— И ты, трус, решил, конечно же, не повторять ошибки Звонаря. Во всем сознался, прошел инструктаж и вернулся ко мне уже как агент Беркута.

— Неправда, господин гауптштурмфюрер! Избави Бог! Для них я предатель. Таких не щадят, даже если они сознаются в том, чего никогда не совершали. Я не трус. Просто оставаться дальше в отряде было бы безумием. Однако теперь я точно знаю, где находится лагерь Беркута. И могу показать.

— Даже так? — насмешливо переспросил Штубер, покачиваясь на носках. — Теперь ты уверенно можешь провести нас к брошенным землянкам и засыпанным прошлогодними листьями кострищам? После чего мы, конечно же, окончательно поверим тебе. Так вот, бывший полицай Гуртовенко, я тоже не стану оригинальничать и предлагаю искренне рассказать о том, как Беркут завербовал тебя и с каким заданием направил сюда. Слово офицера, что в гестапо никогда не узнают об этом признании. А ты еще какое-то время будешь оставаться у меня в группе и вести двойную игру. Впрочем, очевидно, уже тройную? А, Сова?

— Видит Бог…

— Хватит вмешивать сюда Бога! — презрительно процедил Штубер. — Свидетельские показания этой особы не были восприняты всерьез ни одним судом мира.

— Воля ваша.

— Поработав на меня в группе, ты снова вернешься в партизанский лагерь. Уже как свой, честный советский партизан. И останешься в нем. Но это еще не все. Когда ты вернешься, я просто-напросто забуду о тебе. Ты понимаешь, о чем речь?

— Понимаю: вы исчезнете.

— Ага, слава Богу, это ты запомнил. Так вот, отбыв здесь какое-то время и выполнив свою задачу, я вместе со своим отрядом исчезну, никому не сообщив о нашем разговоре. Таким образом, при желании ты сможешь дождаться возвращения Красной армии в партизанском отряде и этим окончательно реабилитировать себя.

Сова изумленно взглянул на эсэсовца. Ему просто не верилось, что этот гауптштурмфюрер мог произнести такое: «дождаться возвращения Красной армии в партизанском отряде».

— Если, разумеется, она сумеет вернуться, — спохватившись, добавил Штубер. — Мы, военные, должны предвидеть все возможные варианты. Тебе не кажется, что я слишком долго говорю, а ты слишком долго молчишь?

— Но, господин гауптштурмфюрер, ни Беркут, ни кто бы то ни был другой меня не вербовали. Я не изменял рейху. Если вам нравится такая игра, значит, и нужно было засылать меня с заданием сознаться там во всем, раскаяться и внедриться в отряд.

— Довольно, Сова, довольно! — побагровел Штубер. — Нечего меня поучать.

В сердцах он взмахнул рукой перед лицом Гуртовенко, и тот в испуге отшатнулся.

— Не бойся. Не в моих правилах избивать таких, как ты. Заниматься тобой будут другие и в другом месте. Эй, эсэсман! — позвал часового, который привел Сову и теперь ожидал дальнейших приказаний, стоя на лестнице. — В подвал его. И советую подумать, Сова. У тебя не настолько крепкое здоровье, чтобы пытаться портить нервы парням из гестапо.

* * *

В подвале, куда свет проникал лишь сквозь узенькое зарешеченное оконце-бойницу, находившееся под самым потолком, Гуртовенко сразу же опустился на нары и, понемногу привыкая к полумраку, огляделся. Он оказался здесь впервые. И теперь лично мог убедиться, что мрачные слухи об этом каменном мешке — правдивы, а вырваться отсюда невозможно.

Его почему-то не обыскали. Очевидно, охранники решили, что его уже обыскали люди Штубера. Редкостная для немцев промашка. Но именно она подарила ему в виде последнего перла судьбы небольшой складной ножик. Оружие не бог весть какое. Но все же… Обнаружив его во время поисков хоть какого-нибудь завалявшегося окурка, Гуртовенко несколько приободрился. Если и впрямь передадут в гестапо, можно будет попытаться сбежать по дороге, и тогда нож пригодится. Хотя шансы, конечно, ничтожны. Здесь не должно возникать никакой надежды — он это понимал. А ведь как все удачно складывалось, как удачно!

В плен он сдался неподалеку от Подольска. Не потому, что желал служить гитлеровцам. Служить он с самого начала войны не хотел никому: ни фашистам, ни коммунистам. Просто у него и его товарища по окопу — их осталось к тому страшному часу только двое от всей роты — кончились патроны. А немцы уже в каких-нибудь трех-четырех шагах. И взяли их голыми руками, словно обессилевших после зимы перепелов.

Били потом смертным боем, но почему-то — одному Богу известно, почему, — не добили. По дороге к лагерю тоже почему-то не пристрелили, хотя они едва плелись в конце колонны, и много таких, как он, избитых, обессилевших, так и осталось на той страшной, судной дороге.

Когда их пригнали в лагерь и действительно появилась хоть какая-то надежда выжить, Гуртовенко впервые всерьез поверил в существование судьбы. В ее предначертание. Прежде-то он, учитель начальных классов сельской школы, считал, что у таких червей земляных, как он, судьбы вообще не бывает. И быть не может. Они живут, как трава: прорастают, зеленеют, наполняются соком и, увядая, умирают, не оставив после себя никакого следа. А хранит она лишь людей мудрых и знаменитых — артистов, например, или генералов. Но теперь поверил. И чувство обреченности, преследовавшее его с первых дней войны, вдруг сменилось верой в эту самую судьбу, в его собственную… А вслед за верой появилось сначала неудержимое желание выжить. Любой ценой, но выжить. А потом и уверенность: а ведь все равно выживу!

Вот почему, как только их начали вербовать в полицаи, сразу же согласился. Даже колебания особого не ощущал: это же сам Бог указывает ему путь к спасению. Да, сам Бог. Товарищ, с которым вместе попал в плен, категорически отказался идти в полицаи и на следующий же день был застрелен якобы за невыполнение приказа лагерного начальства. Это ли не кара Господняя за то, что презрел путь, указанный Всевышним. Гуртовенко и сам не заметил тогда, что вместе с верой в спасение в нем оживала вера в Спасителя. Вера, которой он доселе атеистически гнушался.

Он и теперь считает, что однополчанин повел себя в то время неразумно. Погибнуть в плену — это слишком просто. А вот пройти сквозь этот ад… Пережить все, перетерпеть и вырваться… Нет, он обязан был уцелеть. Даже ценой предательства. Впрочем, шел он в полицаи, надеясь, что обязательно как-нибудь выкрутится. Причем очень скоро. Сбежит и будет прятаться по селам до прихода наших. По-всякому прикидывал. А когда заслали к партизанам, признаться уже не решился: не время, под горячую руку могли расстрелять. Да и после, когда уже, казалось, нет выхода, впереди только смерть — снова повезло, его вдруг спас Беркут. Так неужто теперь — все? Наверно, это конец. Сколько раз ему может везти? Сколько таких вот «полусмертей» отпущено ему на веку?

* * *

Сова не знал, что в это время Штубер звонил по телефону шефу уездного отделения гестапо.

— Господин штурмбаннфюрер, — загадочно улыбнулся он в трубку. — Хайль Гитлер! Вас беспокоит гауптштурмфюрер Штубер. У меня к вам просьба весьма деликатного свойства.

— Что, вы всыпали партизанам такого перца, что они осадили вас в крепости?

— Не радуйтесь, господин Роттенберг, до этого дело дойдет нескоро. Я о другом. Вернулся из партизанского отряда один мой агент. Неплохой был агент…

— Но, по традиции, бытующей в вашем блиц-корпусе, сразу же продался красным, — промямлил Роттенберг. Он даже приказы отдавал таким голосом, словно причмокивал во сне.

— Нет. Просто струсил и удрал оттуда, безответственно отнесясь к выполнению задания. Нужно, чтобы ваши парни подъехали сюда и забрали его на одну ночь.

— С удовольствием. Прикажу — они и вас прихватят, — в трубке послышалось хриплое журчание, которое Штубер должен был воспринимать как нормальный человеческий смех, хотя убедить себя в этом не мог. — Ну шучу, шучу. Хотите, чтоб ему развязали язык?

— Хочу, чтобы хорошенько «помассажировали» его. А утром вернули. Живым, разумеется. Он мне еще нужен. И пусть это будет уроком для других.

— Речь идет о вашем знаменитом Звонаре?

— Нет. Кличка этого агента — Сова. Звонарь, увы, погиб.

— Вот как?! Надеюсь, смертью героя?

— Партизаны раскрыли его и казнили. У нас нет оснований считать, что при этом он пытался спасти себе жизнь, предав во второй раз.

— Не старайтесь, гауптштурмфюрер. В любом случае я не стану представлять его к Рыцарскому кресту.

— Я так и понял.

— Снова Беркут? Его работа?

— Его, конечно, — покаянно вздохнул Штубер.

Помолчали. Оснований для наград становилось все меньше. И касалось это не только слабоподготовленных агентов из русских.

— А вы не допускаете, что этот Сова купил себе помилование, выдав партизанам Звонаря?

— Исключено. Они были в разных отрядах. К тому же Сова был заслан раньше и не мог знать об операции со Звонарем. Даже догадываться не мог. Да и, помиловав, партизаны вряд ли решились бы отпустить его так сразу, не испытывая в боях, не убедившись в его лояльности. Ведь Сова тоже заслан недавно, каких-нибудь две недели назад.

— Ненадолго же их хватает, ваших хваленых агентов — «Рыцарей Черного леса». Ничего. Из этого красавчика мы выжмем все, что нам нужно. Через полчаса машина будет у крепости.

Вскоре машина и в самом деле прибыла. Жестом приказав двоим эсэсовцам обождать, Штубер один вошел в подвал.

— Жаль, — проговорил он, освещая Гуртовенко лучом фонарика. — Ты был неплохим агентом. Во всяком случае, мне так казалось. Однако твое бегство из партизанского отряда… Сам понимаешь, гестапо такого не прощает. И, как правило, долго доискивается истины. Очень долго и придирчиво.

— Нет, господин оберштурмфюрер, я не изменял рейху. И обязательно докажу это.

— Верю, Сова, верю. Я, конечно, вынужден был доложить о том, что случилось с тобой и Звонарем. При этом старался убедить гестапо, что тебя не стоит пытать. Но ты сам знаешь, что это за учреждение… Словом, с этой минуты ты у власти гестапо. Вырвать оттуда тебя не сможет даже Бог. Но иногда Он хранит мужественных праведников.

— Я — не мужественный праведник, — обреченно признался Гуртовенко.

Едва Гуртовенко ступил за порог, здоровенный эсэсовец, стоявший ближе к двери, оглушил его ударом кулака по голове. После этого ему еще добавили ногами и, подхватив под мышки, потащили через весь крепостной двор к машине.

Потом его били в машине. В кабинете следователя гестапо. В подвале, где содержались узники. Снова в кабинете. И снова в подвале. За сутки беспрерывных истязаний ему не задали ни одного вопроса. И не отвечали, когда спрашивал или пытался что-либо объяснить он. В конце концов обалдевшему от побоев Гуртовенко начало казаться, что до него здесь вообще никому нет дела. И бьют его все, кто пожелает. Просто так, по инерции. Может быть, у них такая же тренировка, как те, что практикует Штубер на «арене» возле башни?

Он пытался объяснить своим палачам, что ни в чем не повинен, что предан рейху, что служил в полиции и готов служить впредь. Но эсэсовцы лишь удивленно поглядывали на него, потому что ни один не понимал по-украински или по-русски, и продолжали молча делать свое дело.