Власов. Восхождение на эшафот

Сушинский Богдан Иванович

Часть первая

…и помиловать павших

 

 

1

Когда у входа в камеру смертников Власов немного замешкался и молодой конвоир ударом в спину втолкнул его в тюремное пристанище, другой, годами и чином постарше, назидательно проворчал:

— Смертник он теперь. Смертников не бьют, испокон веков так заведено.

— Предателей — можно, — процедил ударивший. — Этих — всегда «заведено» было: хоть бить, а хоть сразу вешать.

Он уже хотел закрыть за лишенным всех наград и званий командармом стальную дверь, но в это время послышались чеканные шаги и жесткий, словно сквозь жестяное сито процеженный, голос генерала Леонова. Того самого, что возглавлял следствие по делу «командного состава Русской Освободительной Армии» и, в присутствии следователя Комарова, несколько раз лично допрашивал ее командующего.

— Попридержать дверь, конвойный! Я сказал: попридержать! — прикрикнул он, хотя тот и так оцепенел и даже успел произнести свое уставное: «Есть, попридержать!»

Леонов приказал часовым отойти от двери и, прикрыв ее за собой, несколько мгновений стоял напротив обессиленного, более обычного сутулящегося и как-то мгновенно состарившегося Власова.

Рука его с портсигаром дрожала точно так же, как и рука смертника, которого он угощал и который все никак не мог приноровиться к пламени трофейной немецкой зажигалки генерала.

— Когда казнь? — едва слышно спросил Власов, с трудом совладал с охватывавшей его нервной дрожью.

— Уже сегодня, на рассвете. Сейчас половина третьего.

Власов молча кивнул и сделал несколько глубоких затяжек.

Генерал взглянул на лицо осужденного: оно посерело и настолько осунулось, что можно было просматривать все очертания черепа.

— Сталин хоть знает, что?..

— Верховный все знает, — резко прервал его Леонов, оставаясь верным своей привычке называть Сталина только так. — Вы ведь прекрасно помните, Власов, что первоначально суд должен был состояться еще в апреле. Так вот, в связи с этим, еще в марте было принято решение: всех подсудимых по данному процессу приговорить к смертной казни через повешение, на основании пункта 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля сорок третьего года. И привести приговор в исполнение «в условиях тюрьмы».

— Значит, еще в марте?

— У подножия эшафота лгать не пристало.

— Почему же вы раньше считали это возможным для себя, генерал?

Леонов едва заметно ухмыльнулся. Он вдруг вспомнил любимое выражение Абакумова — «гнать следственную мерзость». Так вот, ложь в беседах с обреченным он мог объяснить и оправдать сейчас только этим — необходимостью гнать эту самую «следственную мерзость».

— И что было бы, если бы вы знали о таком решении, Власов? Что изменилось бы?

— Вел бы себя совершенно по-иному. И на допросах, и на суде.

— Вы?! По-иному?!

— Что в этом странного? — воинственно нахмурился Власов.

— Не льстите себе, командарм. Вести себя по-иному вы уже не способны были, и вы это прекрасно знаете. Как известно вам было и то, что в нашей стране отправлены на смерть тысячи командиров, которые не имели и сотой доли той вины перед Родиной, с какой пришли в эту камеру вы, крестный отец кроваво-предательской «власовщины».

Леонов говорил спокойно, не повышая тона, однако смысл слов оказался настолько унизительно хлестким, что обреченный вздрагивал под ними, как под ударами хлыста.

— Мне известно, скольких здесь казнили до меня, однако…

— Дело не в том, скольких в этих стенах казнили до вас, — чуть было не сорвался на крик начальник следственного отдела. — А в том, что вы, лично вы, бывший из бывших, не способны были вести себя иначе, потому что, вместо того чтобы готовиться встретить смерть достойно, как подобает солдату, вы мелочно цеплялись за любую возможность спасти свою шкуру. Поэтому-то совершенно откровенно говорю: слушать вас на суде было мерзко.

— Согласен, это действительно было мерзко, — неожиданно пробормотал комдив.

— Причем не потому мерзко, что вы предатель, враг; эти стены и не таких видели, а потому, что слишком уж жалким выглядели, совершенно не похожим на того Власова, который в течение нескольких военных лет представал перед нами в ипостаси командарма РОА.

— В ипостаси командарма, — с безразличием обреченного пролепетал Власов.

— Когда вы в очередной раз мелочно уличали кого-то из своих бывших подчиненных во лжи, не то что перед офицерами РОА, перед бойцами конвоя стыдно было.

— Теперь я и сам признаю это, — тихим, срывающимся голосом, глядя себе под ноги, произнес командарм. — Выглядело это действительно постыдно.

Только теперь обреченный поднял глаза, чтобы умоляюще взглянуть на своего мучителя. Он явно просил о пощаде.

— Утешением вам может служить только то, что и подчиненные ваши вели себя так же гнусно, как и их командир, — скорее по инерции, чем из желания еще раз нанести ему словесный удар под дых, изощрился начальник следственного отдела.

Впрочем, он тоже имел право на некий профессиональный триумф: что ни говори, а в следственном поединке с Власовым — «с самим Власовым!» — этого зубра демагогии он переиграл начисто. Потому и не сомневался, что руководство это заметит и оценит.

— Почему не хотите признать, генерал, — вдруг заговорил обреченный, — что это вы разлагали меня своими предположениями, мнимыми надеждами и ничем не подкрепленными обещаниями? А значит, тоже вели себя, не как подобает офицеру.

— Вам напомнить текст вашего последнего приказа, изданного уже в плену, в расположении части Красной Армии? Чтобы вы, в свою очередь, вспомнили, что именно гарантировали тогда бойцам Русской Освободительной; тем бойцам, которые не бросили оружие, не побежали сдаваться англо-американцам, и которые все еще действительно верили вам?

Напоминать командарму не нужно. Даже сейчас, находясь в нескольких шагах от эшафота, он помнил его дословно: «Я нахожусь при командире 25-го танкового корпуса генерале Фоминых.

Всем моим солдатам и офицерам, которые верят в меня, приказываю немедленно переходить на сторону Красной Армии. Военнослужащим 1-й Русской дивизии генерал-майора Буняченко, находящимся в расположении танковой бригады полковника Мищенко, немедленно перейти в его распоряжение. Всем гарантирую жизнь и возвращение на Родину без репрессий. Генерал-лейтенант Власов».

— Но ведь советское командование уверяло меня, что при добровольной сдаче… Что, мол, существует директива, в стремени, да на рыс-сях! — даже в этой ситуации не отрекся командарм от любимой присказки, прилепившейся еще в лихую Гражданскую.

— Так вот, то же самое «советское командование» уверяло кое в чем и меня, — жестко парировал Леонов. — Что, мол, существует директива… Но, к вашему сведению, все сдавшиеся офицеры РОА к нынешнему дню уже расстреляны, в то время как низшие чины частью расстреляны, а частью загнаны в лагеря, откуда вряд ли когда-нибудь выберутся. Впрочем, так им и… — генерал хотел сказать еще что-то, но, с пренебрежительной вальяжностью взмахнув рукой, прервал себя на полуслове и решительно направился к двери. — Я ведь почему зашел, осужденный Власов? — проговорил он, уже приложив руку к дверной стали. — Когда вас возведут на эшафот, не забудьте с петлей на шее напомнить всем нам, с чьим любимым именем на устах вы умираете.

Но, видно, обреченный уже не способен был воспринять всего заложенного в эту фразу сарказма, потому что вдруг все тем же униженно срывающимся голосом спросил:

— Неужели они действительно решатся на повешение, не поставив в известность о ходе судебного разбирательства товарища Сталина?

Услышав это, начальник следственного отдела СМЕРШа буквально опешил. Он ожидал какой угодно реакции, только не этой, и может, потому вдруг ощутил, как сочувственная снисходительность, с которой входил в эту камеру, неожиданно сменилась в душе презрительной ненавистью.

— Вы, наверное, слишком долгое время провели в рейхе, господин генерал-полковник, — употребил он истинный чин Власова, в котором тот пребывал на посту главнокомандующего войсками РОА и военными силами КОН Ра, но о котором так ни разу и не осмелился напомнить следователям. — А потому забыли, что не для того на Руси возводят виселицы, чтобы зачитывать под ними указы о помиловании.

 

2

Когда начальник следственного отдела вышел, Власов медленно осел на пол у стены и обхватил голову руками. Все, что только что сказал генерал, развеялось вместе с ржавым скрипом дверных засовов, тем не менее обреченный был признателен ему. Уже хотя бы за то, что несколько страшных минут ожидания гибели он позволил ему провести в человеческом общении, рядом с какой-то живой душой, хоть на какое-то время избавленный от безысходности и отчаяния.

Впрочем, и эти чувства незаметно развеялись, уступив место каким-то призрачным видениям прошлого, столько раз спасавшим его в погибельном омуте камеры смертников. Вот и сейчас он вновь оказался где-то там, в июльском предвечерьи волховских лесных болот…

…Лишь на закате дня командарм и его личная повариха, походно-полевая жена Мария Воротова открыли для себя, что хуторок, который они заметили еще издали, с вершины какой-то возвышенности, на самом деле является окраиной деревни. Как оказалось, обе улочки этого затерянного посреди болот обиталища человеческого петляли между грядой лесных холмов, а по широкой луговой долине были разбросаны еще десятка три усадьб — безлюдных, словно бы вымерших.

Каким образом основатели деревни оказались в здешних местах и каким чудом выживали в этой беспросветной глуши, наверное, так навсегда и останется одной из тайн бытия. Однако недели блужданий по здешним местам убеждали генерала, что, скорее всего, первожителями ее тоже были старообрядцы, к коим затем примыкал всякий беглый, неприкаянный люд, между хуторянскими усадьбами которого неохотно оседали потом лесники и лесозаготовители, а также по воле сверху присланные фельдшеры, учителя и прочие сельские специалисты.

Покосившаяся изба оказалась заброшенной, но, судя по всему, недавно ее уже обживал кто-то из солдат-окруженцев, поскольку между полуразрушенной печью и глухой стеной была устроена лежка из хвойных веток и сена, а на самой печи виднелись почерневшие от крови бинты.

Поскольку никаких признаков немецкого присутствия в деревне не обнаруживалось, смертельно уставший генерал тут же завалился на лежку и на какое-то время замер, так что не ощущалось даже его дыхания. Присев рядом, Мария стащила с себя армейскую телогрейку и привалилась спиной к стене, причем так, чтобы краем глаза наблюдать за открывавшимся через разбитое окно участком проселка.

Из рассказов встреченных ими окруженцев Мария уже знала, что опасаться нужно не столько немцев, которые обычно легко обнаруживают себя, сколько появившихся в каждом селе бойцов самообороны, поскольку те изгоняют окруженцев из сел, а командиров и политработников то ли сами убивают, то ли арестовывают и сдают немцам. Некоторые отряды уже даже начали действовать, как партизанские, только, прочесывая окрестные леса, истребляли при этом не немцев, с которыми у них были налажены контакты, а красноармейцев, чтобы те не подступали к селам. Поэтому-то «самооборонцев» сами местные справедливо называли «немчуриками».

Еще утром «командармская» группа, состоящая из штабистов и бойцов комендантского взвода, насчитывала около сорока человек, но после боя с немцами, попытавшимися окружить их у заброшенного лесопункта, с Власовым осталось трое: Мария, раненый в ногу телефонист Котов и водитель Погибко. Отстреливаясь, они прошли через болото и, после долгих блужданий, наткнулись на какой-то лесной хутор, скорее всего, старообрядческий. Здесь они разделились: водитель с раненым бойцом, которому нужно было промыть рану и сделать перевязку, направились к домам, а Мария с генералом еще около часа брели по едва приметной проселочной дороге, пока не обнаружили эту хижину.

С трудом поднявшись на свинцово тяжелые, распухшие от блужданий ноги, Мария подошла к двери и, слегка приоткрыв ее, осмотрела окрестности. Ближайшая усадьба виднелась всего метрах в ста пятидесяти. Несколько минут женщина напряженно наблюдала за ней, пытаясь определить, обитаема она или нет.

— И что там просматривается? — услышала позади голос генерала.

Прежде чем ответить, Мария еще раз прошлась взглядом по безлюдному подворью.

— Пока никого не вижу, тем не менее нужно идти, чтобы раздобыть хоть немного еды. Иначе подохнем с голоду, как многие наши.

— Как очень многие, — мрачно подтвердил Власов, все еще оставаясь на своем «сеновале». — Сейчас поднимусь, и пойдем, в стремени, да на рыс-сях…

— В эту, крайнюю избу, я пойду сама, по опыту знаю, что так легче что-нибудь выпросить. Если ничего не выклянчу, дальше, в глубь села, вынуждены будем идти вдвоем. Но попозже, как чуть-чуть стемнеет. Иначе опять придется отстреливаться от «немчуриков».

— Притом, что в пистолете остался всего один патрон, — проговорил, словно во сне простонал, командарм. Теперь он жалел, что выбросил оставшуюся без патронов винтовку.

Мария вернулась к нему, опустилась на колени на расстеленную шинель и провела рукой по его давно не бритой щеке. Она все еще любила своего генерала. Перед людской молвой, перед совестью своей, перед самим Господом она представала женщиной, которая не чином этого мужчины прельщалась, а по-настоящему любила его. И это право — оставаться рядом с любимым человеком, она отстаивала, проходя через косые взгляды и насмешки, околоштабные сплетни, зависть медсанбатовских девиц и давно спроституировавшихся штабных связисток.

— Раз уж мы до сих пор продержались, как-нибудь продержимся и дальше, — проговорила она, перехватывая крепкую жилистую руку генерала уже у себя под юбкой.

Даже в этой ситуации — смертельно уставший, истощенный голодом и тяжелой простудой, после которой лишь недавно оправился, — он по-прежнему оставался… мужчиной. Таким, каким Мария знала его. Вот почему свое: «Не время сейчас, Андрей, не время», которым женщина сдерживала попытку генерала приласкать ее, женщина произносила чувственно, как и тогда, когда во всех возможных позах отдавалась ему где угодно: в лесной сторожке, на заднем сиденье командармской машины, в штабном блиндаже или в подтопленном талыми водами окопе…

Бедрастая, смуглолицая, с выразительными, четко очерченными губами и томным взглядом слегка подернутых поволокой глаз, она всегда нравилась мужчинам. Но точно так же на этих самых мужчин ей всегда не везло: невзрачные, но порядочные, как обычно, уже оказывались при юбках; а статные и фартовые то ли окончательно остервенели, то ли постоянно ходили по лезвию ножа и закона. И ни один из тех, кого бывшая продавщица «Военторга» до сих пор знала, не мог сравниться с Власовым, у которого, от чина до мужской силы, — всё, как говорится, «при нем».

— И все-таки не сейчас, — во второй раз перехватила Мария руку мужчины уже у «самой сокровенной женской тайны», как писалось об этом в одной из немногих прочитанных ею книг. — Я настолько запустила себя во время этих болотно-лесных блужданий, что стыдно ложиться с тобой. Разве что ночью, которая, как всегда, укроет и рассудит.

Выходя из дома, Мария предупредила генерала, чтобы минут через пятнадцать он выглянул: если удастся найти чего-нибудь вареного, она помашет рукой.

— Подожди, — задержал ее генерал уже в проеме двери. — Я не могу знать, как далеко на запад сумели продвинуться немцы, но предчувствую, что из этого котла вырваться мне уже вряд ли удастся. Поэтому оставляй меня и уходи. Представься беженкой, затаись в какой-нибудь избе, наймись в работницы, словом, попытайся как-то выжить, в стремени, да на рыс-сях, а там…

— О том, как попытаться выжить, — прервала его Мария, — мы поговорим, когда вернусь. А пока что напомню вам, генерал, что первыми на фронте расстреливают предателей и паникеров. Сами когда-то предупреждали.

 

3

В этой камере-одиночке блока смертников генерал-майор Леонов был не впервые. Когда в самом начале допросов командарм начал артачиться, заявляя, что не станет отвечать на вопросы, пока ему не позволят «встретиться лично с товарищем Сталиным», начальник СМЕРШа комиссар Абакумов, которому министр госбезопасности поручил лично курировать «дела обер-власовцев», сказал Леонову:

— Во всем этом деле слишком много неясностей, слишком много. Поговори-ка ты с ним прямо в камере; доверительно так поговори.

— А что, собственно, не ясно? Власов — он и есть Власов; «власовец», одним словом….

— Поначалу мне тоже казалось, что из него выпотрошат все нужную информацию и прямо в камере позволят повеситься. Но кто-то там, наверху, все усложнил, и теперь уже ходят слухи, что командарма-предателя хотят судить не где-нибудь, а в Октябрьском зале Дома Союзов. Пригласив туда несколько сотен генералов и офицеров, по особому списку, естественно.

— Для устрашения, что ли? — не сдержался тогда Леонов, и хотя разговор происходил во внутреннем дворе МГБ, где их вряд ли кто-либо мог подслушать, и без свидетелей, все равно тут же попытался как-то сгладить свою неосторожность, да подправить сказанное. Но Абакумов спокойно уточнил:

— Как говорится в подобных случаях, пригласят на процесс в воспитательно-профилактических целях; исключительно в воспитательно-профилактических….

— Но ведь неизвестно, как Власов поведет себя во время суда. Однажды он уже самым наглым образом заявил: «Изменником не был, и признаваться в измене не буду, я русскому народу не изменял. Что же касается Сталина, то лично его ненавижу. Считаю его тираном, и заявлю об этом на суде».

— Совсем оборзел, тварь фашистская! — повел массивным прыщеватым подбородком Абакумов. — Пропустить бы его через твоих костоправов, причем основательно, так ведь велено довести до суда в свежем виде.

— Представляете, что произойдет, если Власов и в самом деле заявит об этом в присутствии высшего командного состава армии? А глядя на командарма, точно так же поведут себя и другие подсудимые?

— Если это произойдет, на следующий день в «расстрельной» камере Власова будете стоять на коленях уже вы, генерал Леонов. Не исключено, что по соседству со мной. И никакие раскаяния нам не помогут. Поэтому-то Власов и нужен не просто сломленным, но глубоко, а главное, искренне раскаивающимся; на коленях молящим суд и любимого вождя о пощаде. Обещайте, что там, — указал начальник СМЕРШа в пространство над собой, — готовы учесть его признания и раскаяние, вспомнив при этом, что он являлся защитником Киева и спасителем Москвы; так сказать, героем обороны столицы.

— Как готовы учесть и то, — возбужденно ухватился за эту линию подхода генерал, — что в немецком тылу он спас десятки тысяч военнопленных красноармейцев от смерти в лагерях военнопленных и в «крематорных» концлагерях СС, — подсказал Леонов.

— Ну, эту-то мерзость следственную зачем обещать? Чтобы на суде потом вместе с ним в дерьме политическом барахтаться?

— Очень уж сам обер-предатель нажимает на этой своей услуге народу русскому, — пожал плечами следователь.

Абакумов криво ухмыльнулся и смерил Леонова таким уничижительным взглядом, словно тот сам надоумил подследственного прибегнуть к подобной «следственной мерзости».

— Услуги народу русскому, говоришь? Самую большую услугу народу этому самому окажем мы, когда вздернем его. Но пока что обещай ему все, на что фантазии хватит, — поиграл желваками Абакумов, — лишь бы он гордыню усмирил, прежде чем на эшафот взойдет.

— Считаете, что все-таки взойдет, товарищ комиссар второго ранга? — поспешил воспользоваться случаем Леонов, чтобы для самого себя прояснить будущее обер-предателя, а заодно и собственное будущее. Уж он-то знал, как в подвалах госбезопасности умеют порождать очередного жертвенного барана.

И был немало озадачен, когда вдруг услышал:

— По-моему, в Кремле сами еще до конца не разобрались, а главное, не решили, что с ним делать. Может случиться и так, что он предстанет в роли агента Секретной службы стратегической разведки, которого специально внедрили в структуры вермахта для работы с пленными, а под нож пустят нас, как знающих много лишнего.

Леонов пытался встретиться с Абакумовым взглядом, чтобы убедиться, что он шутит, однако комиссар упорно смотрел куда-то в сторону.

— Неужели подобный поворот событий тоже возможен?! Такого попросту не может быть!

— А чтобы сам вождь народов, да не сумел своевременно рассмотреть врага в лучшем красном командире Власове, прославленном в ипостаси «спасителя Москвы», такое, по-твоему, генерал, может быть?!

Леонов знал, что его считают «человеком Абакумова» и ценил особое расположение к нему комиссара. Но теперь он вдруг почувствовал, что Абакумов намертво пристегивает его к своей «связке», причем делает это в момент, когда сам уже зависает над пропастью.

— Словом, ублажи слух этого своего обер-предателя. Скажи: все, что его, «усмиренного», ожидает — так это понижение в звании до полковника, да армейская ссылка в какой-нибудь таежный дальневосточный гарнизон, подальше от населения бывших оккупированных территорий. В самом же худшем случае — год-второй исправительных лагерей, с мягким режимом и последующей реабилитацией. Чтобы приговором этим гнев народный, «власовщиной» спровоцированный, хоть немного пригасить.

 

4

В те несколько минут, которые там, на сеновале, Власов предался короткому забытью, чуткий, нервный сон опять унес его в леса, под Волхов, и ему вновь пришлось отбивать атаку десанта, выброшенного немцами на просеку, буквально в двухстах метрах от штаба армии.

Это был один из его последних боев, во время которого, 23 июня, Власов успел передать по рации в штаб фронта короткую радиограмму. Да, короткую, но очень важную для него, поскольку благодаря тексту радиограммы становился ясен весь трагизм ситуации, сложившейся к тому моменту в армии: «Начальнику ГШКА (Генштаба Красной Армии). Начальнику штаба фронта. Бой за КП штаба армии, отметка 43,3 (2804-Б). Необходима помощь. Власов».

При этом командарм открытым текстом указал место расположения штаба, на тот случай, если бы кто-то там, в штабе фронта, счел возможным послать ему на выручку хотя бы одно звено бомбардировщиков или штурмовиков. По существу, он жертвенно вызывал огонь на себя.

Тогда генерал почти не сомневался, что эта радиограмма станет последней, под которой значится его имя, поэтому, взяв автомат, занял позицию в обводном окопчике, у самого входа в штабной блиндаж, между раненым и убитым рядовыми. Причем сделал это как раз вовремя: не появись он еще три-четыре минуты, двое скошенных им десантников наверняка ворвались бы в окоп.

…Как же потом, уже блуждая болотными волховскими лесами, командарм молился, чтобы эта радиограмма дошла до командующего фронтом, а еще лучше — до самого Сталина. Чтобы она не затерялась в ворохе штабных бумаг, среди сотен других радиограмм.

Пусть сам он, как и весь его штаб, весь командный состав армии, обречен; лишь бы уцелела эта его весточка из ада, единственное оправдание перед командованием фронта, перед Верховным главнокомандующим, перед самой историей. Если бы тогда предложили на выбор — спасти ему жизнь или спасти радиограмму, он, не колеблясь, отдал бы предпочтение радиограмме.

Генерал боялся признаться себе в этом, но и сейчас он все еще готов молиться на эту радиограмму. Он прекрасно понимал, что войну Германия уже, собственно, проиграла, по крайне мере на русском фронте. И теперь только эта радиограмма, да еще люди, которым выпало ознакомиться с ее текстом, были последними правдивыми свидетелями той истинной трагедии его армии, которая разыгралась в лесных болотах под Волховом. Пусть даже окажется, что в течение многих лет свидетели эти будут оставаться предательски «молчаливыми». Но ведь когда-то же эта правда все равно должна была проявиться.

А заключалась она в том, что армия не сдавалась, что она продолжала сражаться даже тогда, когда были исчерпаны все мыслимые ресурсы. Он знал, как в Генштабе и в Кремле умеют «назначать виновных», поэтому не сомневался, что в гибели этой армии виновным «назначат» его, командарма Власова, и судить будут — живого или мертвого. Пусть так, лишь бы позор поражения не пал на погибших в волховских болотах. Павшие должны быть ограждены от подозрений и позора, в этом-то и состоит их помилование.

Эта фронтовая правда могла быть подтверждена и более или менее пространным радиодонесением в штаб фронта, подписанным им и членом Военного совета армии бригадным комиссаром Зуевым. Текст его Власов хранил до последней возможности. Даже находясь в плену, он все еще помнил его наизусть. По существу, это было извещение о гибели 2-й ударной армии, ее «похоронка», датированная 21 июня 1942 года:

«Докладываем: войска 2-й Ударной армии три недели получают по пятьдесят граммов сухарей. Последние три дня продовольствия совершенно не было. Доедаем последних лошадей. Люди до крайности истощены. Наблюдается групповая смертность от голода. Боеприпасов нет. Имеется до полутора тысяч раненых и больных. Резервов нет. Военный совет просит немедленно принять меры к прорыву с востока до реки Полисть и подаче продовольствия».

А за несколько дней до составления этой «похоронки» Власов сам направил радиодонесение, которым уведомлял штаб фронта, что «боевой состав армии резко уменьшился. Пополнять его за счет тылов и спецчастей больше нельзя. Все, что было, уже взято. На 16 июня 1942 года в батальонах, бригадах и стрелковых полках дивизий осталось в среднем по несколько десятков человек.

Все попытки восточной группы пробить проход в коридоре с запада успеха не имели. Причина — сильный огонь противника и необеспеченность войск боеприпасами, незначительных остатков которых едва хватает отбить ежедневные атаки противника с фронта обороны».

Еще зимой и штабу Волховского фронта, и Генштабу было понятно: если не послать подкрепление, не прикрыть войска с воздуха и не обеспечить сражающиеся в лесах части подкреплением, 2-я Ударная обречена. И никакие лихорадочные изменения в командном составе армии — командарма Соколова на Клыкова, а затем на него, Власова; начштаба Визжилина — на Алферьева — спасти положение уже не могли: не было снарядов, не было авиации, не было патронов, еды, обмундирования, медикаментов…

Задолго до того, как появился приказ о назначении его, заместителя командующего фронтом, еще и командующим этой гибнущей армии, генерал Мерецков внес на рассмотрение Генштаба и Главнокомандующего три предложения. Первое — армия, остатки которой сосредотачивались в основном в районе городка Мясной Бор, еще до наступления распутицы должна получить значительные подкрепления. Второе — можно отвести армию, отказавшись от предписанного ей немедленного наступления на район Любани и Спасской Лопасти, чтобы найти потом приемлемое решение этой боевой задачи. И, наконец, третье — армия должна окопаться и ждать, пока не кончится распутица, а затем, получив подкрепление, возобновить наступательные действия.

Однако ни одно из этих предложений Генштабом принято не было. Как не последовало и попытки прорвать извне пока еще довольно слабое вражеское кольцо.

«Докладываю: войска армии в течение трех недель вели напряженные, ожесточенные бои с противником… и последние пятнадцать дней получают лишь по восемьдесят грамм сухарей и конину, в результате чего личный состав до передела измотан. Увеличивается количество смертных случаев, и заболеваемость от истощения возрастает с каждым днем. Вследствие перекрестного обстрела армейского района войска несут большие потери от артминометного огня и авиации противника, который ежедневно, по несколько раз, большим количеством самолетов бомбит и штурмует боевые порядки частей и технику, нанося последней большой урон. Количество раненых, находящихся в чрезвычайно тяжелых условиях, достигает девяти тысяч человек. Власов».

Назначая Власова командующим 2-й Ударной, Мерецков обещал, что его армия будет пополнена 6-м гвардейским корпусом.

Но вскоре выяснилось, что корпус еще только формируется. Мало того, уже через неделю после этого назначения появился приказ Ставки Верховного главнокомандования о немедленном расформировании самого Волховского фронта, войска которого в виде оперативной группы передавались фронту Ленинградскому. То есть фронту, командование которого находилось в осажденном Ленинграде! И которому, понятное дело, уже было не до гибнущей где-то далеко, в волховских лесах, армии генерала Власова.

Мало того, из радиосообщений штаба фронта и Ставки Верховного следовало, что будто бы войска двух соседних армий, находящихся по ту сторону котла, активно помогают его 2-й Ударной деблокироваться. А ведь когда его частям удалось на какое-то время создать небольшой коридор в районе железной дороги, служившей немцам внешним обводом окружения, и начать переброску через железку своих тяжелораненых, ни одна часть, располагавшаяся по ту сторону этого условного рубежа, на помощь им не пришла. Все предательски бездействовали, точно так же, как бездействуют сейчас. Именно поэтому на имя начальника Генштаба и начальника штаба фронта они с членом военсовета Зуевым направили резкую отповедь на эту ложь:

«Все донесения о подходе частей 59-й армии к реке Полисть с востока — предательское вранье! Несмотря на сделанный силами 2-й армии прорыв, в коридоре войска 52-й и 59-й армий продолжают бездействовать. 2-я армия своими силами расширить проход и обеспечить его от нового закрытия противником нашей территории не в силах. Войска армии четвертые сутки без продовольствия. Авиация противника не встречает сопротивления».

Но даже этот сигнал SOS никакого воздействия на высшее командование не возымел. Вот тогда-то командарм 2-й Ударной понял, что его солдат попросту предали. Что теперь он уже не получит ничего: ни 6-го гвардейского корпуса, ни какого бы то ни было другого подкрепления в живой силе и технике; как не получит он ни снарядов к ржавеющим от болотной сырости орудиям, ни патронов, ни поддержки с воздуха, ни даже обычных армейских сухарей. Да, тех самых сухарей, благодаря которым командарм рассчитывал спасать свои вымирающие от голода подразделения уже не только от натиска врага, но и от воцарявшегося в них людоедства.

Кто сумеет теперь предоставить высшему командованию всю ту массу свидетельств, которые каждый день ложились на стол и на душу командарма, то ли в виде примеров ужасающего состояния войск, то ли в виде донесений особого отдела: «После приказа „В атаку!“, красноармеец Никифоров поднялся, пробежал семь метров и упал замертво. От голода». Или: «Пытаясь спастись от голодной смерти, красноармеец Степанов отрезал часть тела (кусок мяса) от своего убитого товарища и попытался съесть. Сотрудник особого отдела арестовал его, чтобы предать суду за каннибализм, однако до расположения особого отдела довести не сумел. Красноармеец умер от голода».

Впрочем, Власов приказал штабистам спрятать часть не уничтоженных документов в воронках неподалеку от штаба. Вдруг когда-нибудь, после войны, их обнаружат. Впоследствии, в своем открытом письме «Почему я стал на путь борьбы с большевизмом» он написал:

«Я был назначен заместителем командующего Волховским фронтом и командующим 2-й Ударной армией. Управление этой армией было централизовано и сосредоточено в руках главного штаба. О ее действительном положении никто не знал и им не интересовался. Один приказ командования противоречил другому. Армия была обречена на верную гибель. Бойцы и командиры неделями получали по сто и даже по пятьдесят граммов сухарей в день. Они опухали от голода, и многие уже не могли двигаться по болотам, куда завело армию непосредственно руководство Главного командования. Но все продолжали самоотверженно биться.

Русские люди умирали героями. Я до последней минуты оставался с бойцами и командирами армии. Нас осталась горстка, и мы до конца выполнили долг солдата…»

Но это будет потом. А пока что, задумавшись, генерал совершенно забыл об уговоре с Марией и продолжал лежать на «сеновале», глядя своими близорукими, воспаленными глазами в полуобвалившийся потолок. И только голос добытчицы пищи, которая, приблизившись к дому, на всякий случай, из страха, что генерал ушел, позвала его, заставил генерала взбодриться и подойти к двери.

— Нам дали поесть! — донеслись до него именно те слова, которые Власов уже не рассчитывал услышать. — Считай, что еще раз спасены!

 

5

… И беседы эти самые, «усмирительные», в камере смертников он, генерал Леонов, проводил, факт. Порой обещал и угрожал; временами увещевал или пытался переубеждать, а то и просто склонял к раскаянию в задушевных воспоминаниях…

Во время первой же из таких бесед Власов пожаловался, что голодает, и это было правдой: тюремная пайка, при его-то, в метр девяносто, росте! Леонов немного поколебался, объяснив командарму, что хлопотать по поводу дополнительного пайка в тюрьме на Лубянке[12]В разных публикациях указываются разные тюрьмы, в которых сидел Власов: Лефортово, Лубянка, Бутырка, еще какие-то. В газете «Совершенно секретно», № 10, 1995 года, была опубликована статья специалиста-эксперта Отдела по вопросам реабилитации жертв политических репрессий Администрации Президента РФ Леонида Решина, который специально занимался «делом» Власова. Так вот, Решин официально уточнил, что Власов «содержался во внутренней тюрьме на Лубянке, как секретный арестант под номером 31».
не принято, и вообще, с питанием здесь всегда жестко, тем не менее пообещал нарушить традицию и похлопотать.

На следующий день генерал дождался, когда арестант напомнит о своей просьбе, и прямо в камере, в его присутствии, написал записку начальнику внутренней тюрьмы полковнику Миронову: «На имеющуюся у вас половину продовольственной карточки прошу включить на дополнительное питание арестанта № 31. Начальник следственного отдела ГУКР „СМЕРШ“ генерал-майор Леонов».

Кажется, это подействовало: «арестант № 31» понял, что генерал пытается держать слово, что он действительно намерен хлопотать относительно его дальнейшей судьбы, и попытался наладить с ним хоть какие-то отношения. Впрочем, было еще что-то, что помогло окончательно сломить волю бывшего командарма, хотя начальник следственного отдела СМЕРШа так и не понял, что именно. Причем самое странное, что проявился этот излом на суде, во время которого на Власова никто особо не нажимал, и где присутствовало достаточно свидетелей, при которых он действительно мог войти в историю России как человек, пытавшийся хотя бы что-то изменить в системе ее власти, отстоять свое мировоззрение…

Леонов видел, как председательствовавший генерал-полковник юстиции Ульрих и представители военной прокуратуры напряглись, когда Власову предоставили последнее слово. И был шокирован, когда услышал из уст командарма то, чего не рассчитывал услышать даже он, «усмиритель». А возможно, и не должен был услышать, поскольку речь все-таки шла о боевом генерале: «Содеянные мной преступления велики, и ожидаю за них суровую кару. Первое грехопадение — сдача в плен. Но я не только полностью раскаялся, правда, поздно, но на суде и следствии старался как можно яснее выявить всю шайку. Ожидаю жесточайшую кару».

Боковым зрением он прошелся по лицам генералов и офицеров, которых судили вместе с Власовым. Все они понимали, что одной ногой уже стоят на эшафоте, но даже в этом состоянии полупрострации некоторые из них смотрели на бывшего командира с нескрываемым разочарованием, а то и с презрением. С таким же, какое запечатлелось на холеном, украшенном усиками «а-ля фюрер», лице прибалтийского немца Ульриха, готового, как казалось Леонову, отправлять на виселицу русских уже хотя бы за то, что они — русские.

Во время допроса на суде «обер-власовцы» уже слышали, как, после просмотра трофейной немецкой кинохроники о заседании Комитета освобождения народов России в Праге, отвечая на вопрос судьи, Власов нес такое, что любой другой командарм счел бы недостойным себя: «Когда я скатился окончательно в болото контрреволюции, я уже вынужден был продолжать свою антисоветскую деятельность. Я должен был выступать в Праге. Выступал и произносил исключительно гнусные и клеветнические слова по отношению к СССР… Именно мне принадлежит основная роль в формировании охвостья в борьбе с советской властью разными способами».

Даже здесь, на суде — не говоря уже о поведении на допросах, — никто из «обер-власовцев» особым мужеством не отличался. Хотя в зале суда слышен был стук топоров, которыми плотники сооружали во внутреннем тюремном дворе виселицу, а значит, всем было ясно, что терять им уже нечего. Но все же… слышать, как командарм, под знаменами которого ты еще недавно готов был идти в бой за освобождение России, теперь причисляет тебя к «охвостью» и говорит о командовании освободительной армии и руководстве КОНРа как о некой шайке?!

Однако, вспомнив обо всем этом, генерал Леонов одернул себя: «Еще неизвестно, как поведешь себя ты, когда настанет и твоя очередь выслушивать смертный приговор». Уж кто-кто, а начальник следственного отдела хорошо помнил, какими волнами кроваво-красного террора захлестывало армейские штабы и «органы» во время «ежовских чисток», а затем во времена очищения от «ежовщины»; как десятками тысяч отправляли к стенке и в концлагеря маршалов, генералов и офицеров во время всего периода довоенного истребления армейских кадров.

«Если бы стены этого тюремного ада способны были вскрывать твои мысли, — вновь одернул себя генерал от СМЕРШа, — на „власовской“ виселице появилась бы и тринадцатая петля. Хотя почему ты считаешь, что стены этого ада по имени „Лубянка“, на такое не способны? Когда-нибудь они так заговорят…»

 

6

Власов до сих пор уверен, что выдала их та же старушенция, которая угощала — богобоязненно вежливая, пергаментная, обладавшая шепеляво-ангельским голоском. Когда Воротова, уже получив корку черствого, как земля черного, хлеба, попросила дать что-нибудь с собой, потому что в лесу ее ждет товарищ, хозяйка внутренне возмутилась, тем не менее гордыню свою библейскую преодолела и прошепелявила:

— Ан, нету ничего боле. Для вас, неведомо откуда пришлых, нету.

Вот тогда-то, в отчаянии, Мария и поразила ее воображение, доверительно сообщив, что возвращения ее на окраине леса ждет не просто какой-то там беглый дезертир-окруженец, а… генерал. Причем самый главный из всех, которые в этих краях сражались.

Старуха поначалу не поверила, но для порядка уважительно поинтересовалась: «Неужто сам?!», при этом ни должности, ни фамилии не назвала. И крестьянской уважительностью этой окончательно подбодрила окруженку, тем более что на печи у старушки аппетитно закипало какое-то варево.

Для верности Мария перекрестилась на почерневший от всего пережитого на этой земле, двумя еловыми веточками обрамленный образ Богоматери.

— Если хотите, вечером, попозже, в гости зайдем, тогда уж сами увидите…

— Зачем в гости?! — всполошилась хозяйка. — Немцы, вон, кругом; считай, отгостили вы свое. Ты-то ему, генералу своему, кем приходишься?

— Да никем, поварихой штабной была.

— Кому врешь? — все так же незло возмутилась хозяйка, расщедриваясь при этом на небольшую подгоревшую лепешку, кусок соленого, давно пожелтевшего сала и полуувядшую луковицу — по военным временам, истинно генеральский завтрак. — Мне, что ли, ведьме старой? Я ведь не спрашиваю, кем служила, а за кого генералу была.

— Да поварихой этой самой и была.

— Так вот, слушай меня, повариха! — неожиданно окрысилась хозяйка. — Тебя я не видела, о генерале твоем слыхом не слыхала. Но скажи ему, что зря его до чина генеральского довели. Любой из наших мужиков деревенских, прошлую войну прошедших, лучше него в лесах этих воевал-командовал бы. Так ему и передай. И собачонкой за ним по лесам не бегай: вдвоем поймают, вдвоем и повесят. Может, наши же, сельские, и в петлю сунут.

— Да уйдем мы, уйдем, — поспешно уложила на лепешку луковицу, сало и сухарную горбушку.

— Приметила тут неподалеку, на пригорке, амбар колхозный? Так вот, троих партейных окруженцев мужики наши, из «самообороны» сельской, уже загнали туда. Со вчерашнего вечера, считай, и загнали. Видать, немцам сдать хотят; как скотину на бойню — сдать, прости господи.

Однако никакого значения словам ее Мария не придала. За месяцы, проведенные в окружении и в лесных блужданиях, она уже привыкла к тому, что опасность и враги всегда рядом. Может быть, поэтому и на подростка, после ее ухода подкатившего ко двору добродетельницы на дребезжащем велосипеде, тоже внимания не обратила.

— Немцев в деревне нет? — спросил генерал, жадно наблюдая, как, усевшись на расстеленную шинель, Мария делит добычу.

— Гарнизона вроде бы нет, наездами бывают. Зато «самооборона» местная лютует, троих бойцов наших под конвой взяли и в амбар заперли. Старуха уходить советует.

— Заметила, как нас теперь все гонят? — мрачно проворчал командарм, набрасываясь на сало и луковицу. — Будто не по своей земле, а по какой-то нами же Оккупированной территории ходим, в стремени, да на рыс-сях!

— А что тебя удивляет, генерал? Многие так и считают, что вами, коммунистами, оккупированной, — спокойно ответила Мария, и впервые за все время их блужданий Власов ощутил, как резко и холодно женщина отшатнулась от него — «вами, коммунистами!..» И на «ты» обратилась тоже впервые. До этого всегда старалась «выкать», дабы на людях случайно не проговориться.

— И ты, что ли, тоже так считаешь? — задело генерала.

— Считала бы так, давно бы ушла. Из окружения тоже давно вышла бы. Кстати, о том, как вы здесь воевали — народ плюется, вспоминая. Потому как очень уже бездарно, не в пример немцам. Так прямо в глаза и говорят. Причем не только эта старуха-кормилица, и не только в этом селе.

Едва они управились со скудным ужином, как у разбитого окна появился уже знакомый Марии мальчишка-велосипедист, сказал, что баба Марфа зовет их на щи, и тут же умчался. Воротова видела, что на плите вскипало какое-то варево, поэтому никаких сомнений у нее не возникло: все-таки решила расщедриться, старая ведьма.

Чтобы не привлекать внимание сельчан, они вошли во двор Марфы со стороны огорода и небольшого садика. К тому же основательно стемнело, и они были уверены, что никто из крестьян не заметил их появления в этой усадьбе. А как только вошли в освещенную керосинкой горенку, сразу же увидели, что на столе их ждут две миски со щами и разломленная надвое лепешка.

Мария была убеждена, что смилостивилась над ними старуха только потому, что знала, кто именно придет в ее дом вместе с «окруженкой». И хотя встретила их Марфа скупым: «Быстро поешьте и уходите себе с богом!», все равно искренне поблагодарила ее. Вместо ответа старуха выпрямилась, насколько позволяла ее теперь уже навечно ссутуленная спина, внимательно осмотрела упиравшегося головою в потолок почти двухметрового генерала, на наброшенной на плечи шинели которого уже не было никаких знаков различия, и, сокрушенно покачав головой, вышла.

Даже сейчас, сидя в камере смертников перед повешением, Власов вдруг вспомнил этот пристальный взгляд Марфы, пытаясь понять, что в нем было заложено: трепетное любопытство (Мария призналась ему, что проговорилась перед старухой), или же иудино желание запомнить обличье того, кого она уже смертно предала? Зато хорошо помнил, что, едва они доели последнюю ложку этого ненаваристого варева, как во дворе послышалась русская речь и двое вооруженных мужчин в подпоясанных армейскими ремнями гражданских телогрейках вошли в избу. Как потом выяснилось, еще несколько человек окружали жилище Марфы.

— Хватит крестьян обжирать, — сурово проговорил кряжистый бородач, в руках которого кавалерийский карабин казался игрушечно невесомым. Причем бас у него был густой, что называется, архиерейский. — И так уже до нищеты крайней всех довели. Вон пошли из избы! В амбаре вас уже дожидаются. Партизанщину здесь развели.

— Но мы не партизаны, — попытался объясниться Власов, однако бородач прервал его:

— Все армейцы уже в Мясном Бору да в Спасской Полисти, в лагерях для пленных, — пробасил он. И генерал обратил внимание, что говор у него не местный, и речь явно не крестьянская, из интеллигентов, небось, из «бывших», которые повылезали теперь из всех мыслимых щелей. — А все, кто до сих пор не сдался, уже числятся партизанами, за укрытие которых немцы целые села сжигают. Так что сдай-ка ты свой пистолет, служивый, и вместе со спутницей своей — на выход. Пусть утром с вами жандармерия полевая разбирается.

Когда Власов отдавал пистолет, второй из «самооборонцев», приземистый худощавый мужичишка, рассудительно объяснил ему:

— Лучше будет, если немцы возьмут тебя, служивый, без оружия, мы же о пистолете тоже говорить не будем. Нам-то он пригодится, а ежели тебя возьмут с оружием — это уже, считай, по их законам военного времени…

— Но вы-то… — кивнул Власов на его «трехлинеечный» обрез, — при нем, при оружии.

— Потому как «самооборона». Что-то вроде местной сельской дружины или полиции. Ты-то сам у них, у красных, за генерала, говорят, был?

— Неправду говорят, — резко возразил Власов. — До генерала, увы, не дослужился.

— Да подполковник он, из тыловиков, — пренебрежительно объяснила Воротова. Документы генерала она припрятала у себя, в узелке, на тот случай, если вздумают обыскивать. — Это я бабе Марфе, сдуру, наврала, что, мол, генерал при мне, чтобы на еду разжалобить. На самом же деле я поварихой была, а он в дивизии продовольствием ведал. Когда в окружении оказались, документы в дупле спрятали, нашивки поотрывали — и в леса…

«Самооборонцы» вопросительно переглянулись, и бородач, который за старшего был, проворчал:

— Ладно, гадать: генерал — не генерал? Все туда же, в амбар их, завтра с ними новая власть разбираться будет.

— Так меня и ведите, женщину в амбар зачем закрывать, в стремени, да на рыс-сях? Пусть здесь остается, или в другой какой избе переночует, если кто принять согласится.

— Не согласится, — ответил бородач. — Раз вместе задержали, вместе и ночь коротать будете.

— Причем, видать, не первую, — скабрезно хихикнул его односельчанин. — Может, Трохимыч, и впрямь у тебя в доме ее пригреем? Или в какой-нибудь избенке брошенной?

— Тебе своих, сельских вдов мало? — буквально прорычал на него бородач. — Хочешь какой-то заразы фронтовой подцепить да полсела справных баб наших перепортить ею?

Власов видел, что Мария вспылила, но тем не менее промолчала и, ледоколом пройдя между плечами «самообороновцев», вышла на улицу. Власов тоже хотел возмутиться, но понял: не время. Не мог же он убеждать мужиков, что, мол, женщина перед ними «справная», поэтому набрасывайтесь на нее.

Во дворе их ждали еще четверо «самооборонщиков», причем один из них, верхом на лошади, дежурил у ворот. Именно ему бородач приказал скакать к конторе лесозаготпункта, где стоит немецкий пост, и доложить, что пойманы еще двое окруженцев.

— Ты, главное, скажи фельдфебелю, — поучал он всадника, — что один из задержанных нами — явно из офицеров, а может, и генералов. В любом случае, скажи, что очень уж подозрительный. И женщина при нем. Там парнишка из соседнего села, вроде как в переводчиках. К нему обратись, он поможет объясниться! У них там рация, пусть конвой присылают.

— Яволь! Зер гут! Русише швайн! Нихт ферштейн! — жизнерадостно выпалил всадник полный набор известных ему немецких фраз.

— Как же быстро они здесь огерманиваются! — нервно проговорила Мария.

— Помолчи, не время, — процедил сквозь зубы Власов.

— А когда будет «время»? — огрызнулась Воротова. — Когда окажемся за колючей проволокой?

 

7

Перейдя через улицу, дружинники повели задержанных по тропинке, тянущейся к большому строению на косогоре, которое и было тем самым колхозным амбаром. Когда при свете восходящей луны поднимались на возвышенность, из леса донеслась винтовочная стрельба. Власов поневоле остановился и посмотрел в ту сторону словно ожидал освобождения. Бородач уловил это и ударом приклада меж лопаток заставил идти дальше. А поскольку рука у этого лесовика была тяжелой, то генерал не сдержался и застонал от боли.

— Это у Веденеевки палят, — проговорил дружинник, которого Власов так и назвал про себя — Рассудительным. — Видать, тоже кто-то из окруженцев на пост самообороны нарвался.

— Ничего, — пробасил бородач, — переловят или там же уложат.

— Что ж вы своих-то истребляете, вместо того, чтобы против немца упираться?! — изумился Власов.

— Это кто нам «свои», вы, что ли, сталинисты-бериевцы? Ты бы по деревням да местечкам местным прошелся, посмотрел бы, сколько энкавэдисты ваши народа здесь постреляли, да по лагерям пересажали. Как не «куркуль», так «враг народа», «троцкист», «уклонист», или еще какая хреновина политическая, которую никто в краях здешних ни понять, ни объяснить не способен. Храмы порушили, священников и прочий люд церковный сплошь постреляли; интеллигенцию, какая ни есть — во «враги народа» записали. Какие ж вы нам «свои», нехристи большевистские?!

У амбара их встретили двое часовых, причем видно было, что оба они то ли из дезертиров, то ли из окруженцев, но, очевидно, местных. Один из них, молодой, рослый, под стать самому Власову, сразу же подался к командарму и внимательно, насколько это можно было сделать при свете луны, всмотрелся в его лицо.

— Что-то мне рожа этого вояки знакомой кажется, — проговорил он, когда задержанным велели войти в освещенный слабым мерцанием керосинки амбар.

— Никак из командования кто-то, — поддержал его второй охранник.

— Уж не генерал ли это Власов? Говорят, бродит где-то поблизости.

— Так бы тебе и дался генерал в амбар себя загнать, — угомонил его Рассудительный своим вкрадчивым гнусавым голоском. — Неужто сам Власов ходил бы здесь без охраны да вымаливал сухарей и похлебки? Это ж тебе не те «амбарники» безлошадные, с которыми мы тут со вчерашнего вечера маемся.

— А все может быть. Вчера тут немцы на мотоциклах разъезжали, именно о нем, о Власове, спрашивали. Рыщут, разыскивают. Предупреждали: если объявится, немедленно сообщить, и непременно передать живым и невредимым.

— Но ведь о бабе они ничего не говорили, — возразил ему Рассудительный.

— При чем тут баба? Их сейчас вон сколько, баб этих! Мало ли что…

«Амбарники» встретили новеньких молча. Обнаружив, что вместе с Власовым вошла женщина, один из них взял охапку сена и отнес за невысокую дощатую перегородку, определяя тем самым место для них обоих. Он же объяснил, что во двор их не выводят, а туалетом служит небольшой притвор у средней, заколоченной двери. Другой, из тех, что продолжали лежать неподалеку от двери, тут же миролюбиво поинтересовался, из какой они части, однако Власов жестким командирским голосом осадил его:

— Вопросов не задавать. Нам надо выспаться. Три недели на болотных кочках ночевать приходилось.

— Ясно, — все так же миролюбиво ретировался любопытный. — Есть, вопросов не задавать.

 

8

Власов и Мария были так измотаны, что проснулись, когда солнце уже немного поднялось и трое других арестантов бодрствовали. Едва они успели развеять в своем сознании остатки сна и осмотреться, как раздался треск моторов и неподалеку, на проселке, появились три мотоцикла.

Прильнув к щелям в стене, Власов и Мария видели, как две машины развернулись так, чтобы с разных сторон можно было прошивать амбар из пулеметов, а третья стала медленно приближаться к легкой ограде из жердей. Охранники услужливо открыли амбарную дверь и тут же отошли подальше. Как оказалось, здесь же были и те двое дружинников, что задерживали Власова в избе Марфы. А вслед за мотоциклистами прискакал всадник, который вчера выполнял роль посыльного.

— Всем выйти из дома! — еще от калитки прокричал офицер, восседавший на заднем сиденье головного мотоцикла. — Считаю до десяти, затем открываем огонь!

Однако досчитывать до десяти ему не пришлось.

— Не стреляйте! — восстал в дверном проеме окруженец с пропитанной болотным духом и дымом костров шинелью на руке. — Я — командующий 2-й Ударной армией генерал-лейтенант Власов! Солдат моих тоже не трогайте, они со мной!

На какое-то время все, кто был свидетелем этой сцены, в буквальном смысле онемели.

— Вот тебе и явление Христа народу! — первым опомнился мощный бородач, оглашая округу архиерейским басом. Судя по всему, именно он был старостой этой деревни. — А мы-то судили-рядили, кто такой, да откуда!

— Счастье его, что вчера не признался, шакал! — оскалил мощные волчьи зубы конный, по виду калмык, или еще какой-то степняк, на рукаве гимнастерки которого красовалась белая повязка полицая. За спиной у него болтался кавалерийский карабин, а из большой кожаной кобуры, к седлу притороченной, торчал ствол немецкого автомата. — К седлу привязал бы, и прямо в штаб по земле притащил.

Он порывался и дальше изливать душу, но переводчик приказал ему вернуться к лесу, где затерялись еще два их мотоцикла, один из которых забарахлил, и привести их сюда.

— Яволь! Зер гут! Русише швайн! Нихт ферштейн! — вскинул тот руку с нагайкой и со свистом и гиком понесся к ближайшему перелеску.

— Ну, наконец-то, генерал! — только теперь сошел с мотоцикла переводчик. Перебросившись несколькими словами с офицером, который находился в коляске, он решительно отбросил покосившуюся плетенку-калитку и направился ко входу в амбар. — Сколько можно кормить комаров?! Третьи сутки колесим по округе, разыскивая вас.

По-русски он говорил с характерным акцентом, который сразу же выдавал в нем прибалтийского немца. Но из тех, кто уже Давно оказался в Германии, но, еще не избавившись от акцента, Уже успел подзабыть сам язык.

— Оставайся у амбара, — вполголоса успел проговорить Власов, услышав за спиной дыхание Марии.

— Только вместе с вами.

— Не дури, немцам сейчас не до тебя будет, — увещевал ее командарм, не оглядываясь. Они в самом деле были настолько измотаны, что почти сразу же уснули и даже не успели условиться, как вести себя дальше, во время задержания их немцами. — Оставайся в деревне. Иначе — лагерь.

— А дальше? Что потом? — зачастила Мария. — Нет уж, только с вами.

— Со мной — лишь до первого лагеря. Неужели не понятно, в стремени, да на рыс-сях?!

— Пусть только до ворот, — обреченно уткнулась лицом в его спину. — Зато с тобой, — решилась прилюдно перейти на «ты».

— Что ж, как знаешь…

Немецкий офицер учтиво сидел в коляске в десяти шагах от них, словно бы решил не вмешиваться в их странный диалог. Как и стоявший чуть в сторонке лейтенант-переводчик, он уже заметил женщину, о существовании которой знал еще до появления здесь, однако лишних вопросов не задавал.

— Уверены, что искали именно меня, господин лейтенант, генерала Власова? — ступил Андрей навстречу переводчику и капитану, только что выбравшемуся из коляски.

— Так точно. По личному приказу командующего 18-й армией генерал-полковника Линденманна, — с немецкой прилежностью отдал честь переводчик, и тут же представился: — Лейтенант Клаус фон Пельхау. А это — капитан из разведотдела корпуса фон Шверднер, — указал на высокого, чуть пониже Власова, статного офицера с двумя железными крестами на груди.

— Значит, вы и есть генерал-лейтенант Власов, я вас правильно понимаю? — покачался на носках до блеска надраенных сапог фон Шверднер. И Власов без переводчика уловил смысл сказанного.

— Да, это я, — по-немецки, и как можно тверже, подавляя волнение, заверил его генерал.

— Командующий противостоящей нам 2-й Ударной армией? — теперь уже переводил лейтенант.

— Из некогда противостоявшей, — перешел Власов на родной язык, не полагаясь на свое знание немецкого. — Вообще-то я был заместителем командующего фронтом, но в сложившейся фронтовой ситуации вынужден был принять командование 2-й Ударной армией.

Однако капитана-разведчика интересовали не тонкости их переговоров и не точность в выражениях.

— То есть вы готовы документально удостоверить свою личность? — спросил он.

— Сразу чувствуется, что перед тобой — разведчик, — едва заметно, судорожно улыбнулся Власов.

Генерал достал из нагрудного кармана удостоверение заместителя командующего Волховским фронтом, на котором рукой штабиста было еще и начертано: «командующий 2-й Ударной армией», и протянул капитану. Тот долго рассматривал его, затем удивленно ткнул в корочку пальцем и показал Власову.

— Чья это подпись, господин генерал?

— Верховного главнокомандующего, Сталина.

— Совершенно верно, Сталина, — самодовольно подтвердил капитан. — Я запомнил ее по фотокопиям некоторых секретных документов. Обязательно сохраните это удостоверение.

— Для чего? — удивленно уставился на капитана Власов.

— Чтобы рядышком появилась подпись фюрера, — холодно ухмыльнулся тот.

— Вы думаете, что?..

— Возможно, кому-то из наших генералов удастся уговорить фюрера поставить и свою подпись, и тогда вы станете обладателем уникального документа. А пока что — прошу, — неохотно вернул удостоверение командарму. — Храните. И, пожалуйста, в коляску мотоцикла.

Лейтенант тут же приказал одному из мотоциклистов приблизиться к воротам и, пересадив пулеметчика на запасное колесо третьего мотоцикла, рукой указал русскому генералу на освободившуюся коляску.

— В трех километрах отсюда вас ждет штабная машина, господин генерал, — объяснил капитан.

— Именно меня? — зачем-то уточнил командарм.

— Всех остальных генералов и полковников вашей разгромленной армии мы уже выловили, — самодовольно объяснил капитан. — Одних отправили в лагеря, других пристрелили. Некоторые сами предпочли застрелиться, — снисходительно окинул он взглядом блудного генерала, — но таких, на удивление, оказалось немного. Точнее, крайне мало.

Власов недовольно покряхтел и опустил глаза. Он прекрасно понимал, на что намекает этот разведгауптман.

— Наши офицеры предпочитают гибнуть в боях, — едва слышно проговорил он, заметно растерявшись перед таким морально-этическим натиском немцев. Сбивал с толку сам подход к его пленению. Казалось бы, они должны радоваться, что в руки им попал сам командующий армией. — И потом: стреляться или сдаваться — это вопрос выбора.

— И как давно вы сделали свой выбор — сдаться?

— О деталях мы будем говорить с генералом Линденманном, — заносчиво ответил Власов. — Главное, что я этот выбор сделал.

— Если генерал-полковник Линденманн захочет вас принять, — сбил с него спесь капитан. — И что-то я не понял: вы действительно сдались, или же вас взяли в плен бойцы местной самообороны?

— Какое там «сдался»?! — архиерейски пробасил бородач. — Взяли мы его. Вместе вон с той бабой — и взяли. Окрестностями бродил, по селам и хуторам попрошайничал.

— Так это и есть ваш выбор? — с иезуитской вежливостью, и вновь по-русски, поинтересовался капитан разведки. — Выбор командующего армией?!

— Не стреляться, — уточнил переводчик, — не идти на прорыв, но и не сдаваться, а месяц бродить по нашим тылам, с нищенской сумой — в этом ваш выбор? — осмотрел он генерал-лейтенанта с таким пристрастием, словно хотел выяснить, где эта его нищенская сума. — Целый месяц бродить по деревням и попрошайничать, вместо того, чтобы… Впрочем… — пренебрежительно взмахнул он затянутой в кожаную перчатку рукой.

— Кстати, ваше личное оружие все еще при вас? — решил окончательно добить его капитан.

— Сейчас я без оружия.

— Неужели умудрились потерять?! — въедливо осклабился капитан, явно не скрывая того, что не одобряет трусости командарма, не решившегося воспользоваться своим пистолетом во имя сохранения офицерской чести. — Нет, просто взяли и выбросили? Вместе с портупеей и всеми знаками различия? — прошелся уничижительным взглядом по костлявой, нескладной, явно негенеральской фигуре Власова.

— Господи, до чего же докатились нынешние русские офицеры, — в свою очередь, презрительно смерил его взглядом лейтенант. — Впрочем, оно и понятно, — процедил он, — ведь все потомственное русское офицерство вы, коммунисты, давно и беспощадно истребили.

— Полностью согласен с вами, лейтенант, — почти на чистом русском поддержал его офицер разведки. — Выродилось русское офицерство, выродилось. Я близко знаком с несколькими белогвардейскими офицерами из окружения генерала Краснова, и могу засвидетельствовать разницу между ними и красными.

— Того самого, атамана Петра Краснова?! — заинтригованно спросил Власов.

— Да-да, того самого, и тоже генерал-лейтенанта. Но речь сейчас идет об офицерах из русских дворян, из аристократов, которых принято было называть «белой костью» армии.

— Не забывайте, что у нас была Гражданская война, — молвил Власов, понимая, к чему клонит лейтенант.

— О, да, Гражданская война. Понятно, понятно. Как у вас, русских, говорят, «война все спишет». Тем более что она все еще продолжается у вас с того самого, революционного семнадцатого года.

 

9

В это время на проселке показались еще два мотоцикла, явно из свиты капитана. Причем в одном из них сидел радист, а коляска другого зияла пустотой. Вслед за машинами из перелеска — все с тем же свистом и гиком — появился конный гонец. Сама верховая скачка явно доставляла этому степняку-дезертиру удовольствие.

С минуту все молча наблюдали за тем, как эти мотоциклы приближаются и как унтер-офицер докладывает затем капитану о своем прибытии, объясняя причину задержки.

— Так все-таки, где ваше оружие? — спросил капитан разведки.

— Меня обезоружили, — метнул злой взгляд на старосту-бородача Власов, словно из-за него командарм не сумел мудро распорядиться оружием после того, как выяснилось, что войско его погибло.

— Еще там, на командном пункте армии? — уже по-немецки, но все с тем же презрительным снисхождением поинтересовался разведчик.

— Вчера вечером, здесь, у амбара.

— Верните господину генералу его личное оружие! — тут же прокричал переводчик, мгновенно сориентировавшись в ситуации. Да бородач и сам уже вытаскивал пистолет из-за брючного ремня. — Только в нашем присутствии пользоваться оружием вам уже не позволено, — предупредил он Власова и напряженно проследил за тем, как, получив пистолет, командарм дрожащей рукой прячет его в карман своих немыслимо грязных галифе.

— Хотел бы, давно бы застрелился, — оскорблено огрызнулся генерал.

Прошлой ночью, при переходе через болото, он утопил свои очки, и теперь мучился от того, что все вокруг теряло свои очертания и постоянно приходилось напрягать зрение, чтобы каким-то образом восстановить их.

— К слову, замечу, что тех из ваших офицеров, кто пытался скрываться, — проговорил капитан, — ваши люди выдавали сразу же, как только они появлялись на окраине какого-либо села.

— Это уже не «наши», это «ваши» люди.

— Согласен, теперь уже «наши», — с вызовом согласился капитан, и по лицу его конвульсивно пробежала ухмылка.

Власов затравленно взглянул на лейтенанта, инстинктивно почувствовав, что тот настроен более благодушно.

— И давно вы узнали, что я нахожусь в этом районе? — спросил генерал, садясь в предложенную ему коляску и краем глаза наблюдая, как капитан и переводчик с любопытством рассматривают подошедшую к ограде Марию Воротову. Его вопрос был всего лишь попыткой отвлечь внимание немцев от женщины.

— Так это и есть ваша фрау? — спросил капитан вместо ответа.

— Да, она со мной. И я очень просил бы…

— Понятно, ваша личная охрана, — скабрезно осклабился капитан фон Шверднер. — Ваша телохранительница.

— Причем очень надежная и личная… телохранительница, — подыграл капитану переводчик.

— Эта военнослужащая была штабной поварихой, — растерянно объяснил Власов, понимая, что выдавать ее за какую-то местную жительницу уже не имеет смысла.

Теперь уже понятно, что разведка знала: Власов блуждает в сопровождении женщины. И выдают они себя за семейную пару сельских учителей-беженцев.

— Для всех остальных — повариха, а для командующего… Как это у них называется? — обратился капитан за помощью к переводчику.

— Походно-полевая жена. На солдатском жаргоне русских это называется «пэпэжэ», — подсказал тот.

— Правильно он говорит, господин генерал?

— Я просил бы не трогать фрау Воротову, — наконец-то посуровел голос командарма, — и проследить за ее судьбой.

— Все ясно, господин генерал, — сказал лейтенант. — Мы могли бы даже оставить ее здесь, в деревне. Но как только новая местная администрация выяснит, кто она — ее тотчас же повесят.

— И потом, она сможет дополнить ваш рассказ о последних днях армии и ваших блужданиях, — объяснил капитан разведки.

— Эй, возьмите эту русскую с собой! — крикнул переводчик остававшимся на проселке двум мотоциклистам сопровождения. — И не вздумайте трогать ее: жена русского генерала!

— Жена русского… генерала?! — словно мартовский кот, изогнул спину всадник. — Почему же всю прошлую ночь я шакал ил в одиночестве, а, староста?!

— Эй, унтер-офицер, — насторожился переводчик, обращаясь к старшему по чину среди вновь прибывших мотоциклистов, — вы лично отвечаете за неприкосновенность женщины!

— Это будет непросто, господин капитан.

— Не будь вы разведчиком, я бы уже наказал вас, унтер-офицер.

Когда в центре соседней деревни, у полуразрушенной церквушки, Власова суетно пересаживали в «опель», мотоциклисты, которые должны были доставить Марию, еще не появились. Спросить же, куда они девались, Власов не решился. Да и не до нее было тогда плененному генералу.

— Почему этот русский не обезоружен? — недовольно поинтересовался хозяин машины, тучный майор-интендант, восседавший рядом с водителем.

— Мы оставили бывшему командующему 2-й армией генералу Власову его личное оружие, — объяснил капитан.

— Так вы и есть тот самый генерал Власов?! — взбодрился майор.

— Да, тот самый, — сдержанно ответил бывший командарм.

— Мне пришлось допрашивать вашего интенданта, — сообщил он через переводчика. — Так вот, я понял, что интендантская служба ваша была ни к черту, четверть вашей армии вымерла от голода. Это правда?

— Голодали, приходилось, — мрачно согласился Власов.

— А почему вы голодали, если в окрестных селах население обладало достаточным запасом продовольствия?

— Это что, официальный допрос?

— Пока нет.

— Тогда какого дьявола?.. Я буду отвечать только на вопросы генерала фон Линденманна.

— Вы будете отвечать на вопросы любого офицера, — мгновенно побагровел майор-интендант, хватаясь за кобуру. И лишь после вмешательства капитана разведки, предупредившего о приказе командующего группой армий «Север» генерала фон Линденманна доставить Власова в его штаб без каких-либо задержек и эксцессов, воинственный интендант тут же чинопослушно усмирил гнев.

В то же время переводчик вполголоса посоветовал Власову:

— Не пытайтесь дерзить немецким офицерам, господин генерал. Помните, что это офицеры… немецкие. Не привыкшие к тому, чтобы их кто-либо «крыл матом», пусть даже это будет командующий армией. Учтите это на будущее.

И, вслед за капитаном, извинился перед майором как старшим по чину. Заметив при этом, что когда-нибудь майор будет вспоминать, как в свое время ему лично пришлось брать в плен самого генерала Власова.

Лично мне? Власова в плен? Рассказывать об этом?! — ухмыльнулся майор. — Позволю себе напомнить, что я — интендант вермахта, а не слуга барона фон Мюнхгаузена.

— Об этой войне, господин майор, мы будем рассказывать много такого, чему позавидовал бы даже бессмертный Мюнхгаузен.

— Если сумеем выжить в этих чертовых болотах, — проворчал интендант. — Но вы правы: он нужен сейчас нашему командующему, поэтому обойдемся без эксцессов, — окончательно смирился он. — Немедленно в штаб! — рявкнул водителю. — Вы, лейтенант, как переводчик, садитесь в машину. Вам же, капитан, придется довольствоваться мотоциклом сопровождения.

 

10

Генерал Георг фон Линденманн принимал его в своей Ставке, расположенной в каком-то старинном барском имении. Само двухэтажное здание, охваченное тремя флигелями, располагалось в глубине неухоженного парка, огромные дубы которого, очевидно, еще помнили времена Наполеоновских войн, а в стволах еще ржавели осколки снарядов, выпущенных в Первую мировую и в Гражданскую. «А ведь, если по справедливости, — с тоской в душе подумалось Власову, — то в этой усадьбе я должен был принимать Линденманна — побежденного и униженного. Но, похоже, война и справедливость — понятия несовместимые».

На вид генералу за пятьдесят: почти правильные черты лица, маска высокомерия на котором не исчезала, поскольку навечно отчеканена в самом его облике; медлительная интеллигентная речь, вальяжные движения. «Такому не группой армий командовать, а местечковым оркестром дирижировать, — все с той же оскорбленной гордыней отметил про себя Власов. — Вот только от „дирижера“ этого будет зависеть твоя судьба».

Окинув плененного командарма — уже более или менее отмытого в местной офицерской бане, в почищенном обмундировании, завшивленные рубцы которого чей-то денщик прожарил горячим утюгом, и накормленного — сочувственным взглядом, фон Линденманн предложил ему место за приставным адъютантским столиком и только потом, после почти минутного молчания, вежливо произнес:

— Я не собираюсь устраивать вам допрос, генерал, но хотел бы, чтобы разговор у нас был конкретным и откровенным.

— Мне хотелось бы того же, господин генерал.

Переводчиком служил все тот же, знакомый ему, лейтенант Клаус Пельхау, который вместе с капитаном разведки фон Шверднером принимал его пленение, и это немного успокаивало Власова. Рядом, за столом совещаний, сидели два штабных писаря, которые вели протокол этого «недопроса».

— Осталась ли в зоне действий вашей армии хотя бы одна боеспособная часть?

— Ни одной. Есть только разрозненные группы, которые уже не имеют ни постоянных мест дислокации, ни рубежей обороны. Единственная их цель — каким-нибудь образом выжить и чудом прорваться к своим.

— Что ж, это совпадает с данными нашей разведки, — согласился фон Линденманн.

Адъютант принес две большие чашки кофе, одну из которых поставил перед Линденманном, другую перед пленным.

— Если уж вы решили сдаться в плен, то почему не отдали приказ о прекращении сопротивления? Ведь тогда вы могли бы спасти жизни тысячам солдат и офицеров.

— Действительно, смог бы. Но тем самым нарушил приказ: сражаться до последней возможности.

— Вам был отдан такой приказ? — у самого рта застыла чашка с кофе. — Меня знакомили с показаниями нескольких ваших офицеров, в том числе и штабистов, однако никто о таком приказе не упоминал.

— У меня не было приказа отвести войска от указанных мне рубежей, что одно и то же. И потом, еще за месяц до того, как я вынужден был оставить командный пункт армии, связь с дивизиями и полками нами была утрачена. Распутица, болота, жесточайший голод, отсутствие боеприпасов и поддержки с воздуха, частичное, а затем и полное окружение, отсутствие каких бы то ни было подкреплений…

Слушая его, фон Линденманн размеренно покачивал головой. Профессиональный военный, он прекрасно понимал русского генерала, поскольку трагедия 2-й Ударной армии разворачивалась на его глазах.

— Подойдите к карте и укажите точное расположение ваших войск, в частности, укажите, где находились штабы вверенных вам дивизий и отдельных полков. А главное, покажите расположение своего запасного командного пункта, — сказал Линденманн, поднимаясь и тоже подходя к висевшей на стене штабной карте боевых действий.

— Считаете, что эти сведения все еще представляют для вас какой-то интерес? — пожал плечами командарм, но так как ответа не последовало, то Власов не стал испытывать нервы немецкого командарма и направился к карте.

Пока он вчера приводил себя в порядок, переводчик сумел раздобыть для него вполне приличные очки. Правда, они были немного слабоваты, тем не менее мир вокруг как-то сразу преобразился.

— Когда мне доложили, что вы оставили основной блиндаж, я решил, что перебазировались на один из запасных лесных командных пунктов, однако ни одна из посланных нами разведгрупп так и не смогла обнаружить его.

— По военной науке так оно и должно было происходить. Запасной находился вот здесь, — уверенно ткнул пальцем Власов в точку на карте, в пяти километрах восточнее одной из лесных деревушек. — Однако командование армией я принял только в апреле, когда предыдущий командующий…

— Генерал Клыков, — напомнил лейтенант-переводчик своему командующему.

— … уже находился в тылу, в госпитале. Меня уверили, что этот запасной командный пункт готов, замаскирован, засекречен, в нем есть запасная рация, а также запас продовольствия и боеприпасов.

— Но перебазироваться на запасной КП вы решили уже после того, как армия прекратила свое существование? Ушли с горсточкой офицеров, в надежде отсидеться там?

— Мы с трудом нашли этот запасной командный пункт, но так и не поняли, то ли его не достроили, то ли давно разграбили.

— Даже в армии русские остаются русскими, — удивленно и в то же время сочувственно покачал головой фон Линденманн.

Он пометил карандашом те места, на которых Власов указал КП своих дивизий и некоторых полков, и хотел позволить пленному присесть, но в это время один из унтер-офицеров, которого пленный принял за писаря, извлек откуда-то фотоаппарат и, попросив разрешения у Линденманна, принялся их фотографировать.

— Это фотограф нашей армейской газеты, — отрекомендовал его переводчик. — В свое время о вас много писали советские газеты, но теперь ваша слава перешагнет границы рейха и станет общеевропейской.

Власов кисло улыбнулся: он понимал, какой будет реакция на проявление подобной «славы» в Москве — в Генштабе, в НКВД, в СМЕРШе. Как она убийственным катком пройдется по его жене и родственникам, теперь уже жене и родственникам предателя. Власов помнил, что еще в мирном 1934-м, когда о войне с Германией никто и не помышлял, в Союзе был принят так называемый «Закон о семьях изменников». Так вот, в нем говорилось, что семьи изменников Родины, «хотя бы и не знавшие об этой измене (!), подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири». Страшно подумать, как поступают с ними сейчас, в военное время.

Но даже эта улыбка Власова вызвала у фотокорреспондента настоящий восторг: русский генерал сдался в плен, был гостеприимно принят немецким командующим и чувствует себя счастливым — вот о чем должен был говорить читателям газеты этот пропагандистский снимок! Понятно, что, щелкая затвором фотоаппарата, он вновь и вновь просил обоих генералов еще раз улыбнуться.

— Агонию вашей армии, генерал, я наблюдал еще с ранней весны, — проговорил фон Линденманн, когда корреспондент наконец угомонился и Власову позволили вернуться за столик.

— Именно тогда она и началась.

— Признаюсь, в ужасных болотно-лесных условиях бездорожья моим войскам тоже приходилось нелегко, но то, что мы наблюдали, прорываясь через ваши армейские редуты… Вплоть до каннибализма… Мы — другое дело, мы пребываем на чужой территории, далеко от рейха, от баз снабжения, но вы-то находились на своей земле. Как можно было опуститься до такого?

— Я принял командование армией, уже когда спасти ее практически стало невозможно.

— Вряд ли Генштаб воспринял бы эти ваши оправдания. Не говоря уже о диктаторе Сталине.

— Я и не собирался ни перед кем оправдываться, а всего лишь изложил бы голые факты. Которые были бы подтверждены приказами и прочими документами.

Фон Линденманн надел очки, которыми не пользовался, даже стоя у карты, и пристально всмотрелся в лицо пленника. При этом его собственное лицо не выражало ничего, кроме снисходительной иронии.

— Это правда, что за вами был прислан самолет, однако вы отказались лететь?

— Москва всего лишь предполагала прислать за мной самолет, но я предупредил, что не оставлю солдат, предпочитая разделить их судьбу.

— На самом же деле вы понимали, что Сталин прикажет судить вас и расстрелять, — саркастически улыбнулся фон Линденманн. — Как в свое время приказал расстрелять многих других генералов.

Власов понял, что это уже не вопрос, а утверждение, поэтому возражать не стал, а только пожал плечами.

— Такой вариант тоже не исключался, — примирительно сказал он. — Однако мне действительно стыдно бросать солдат на произвол судьбы.

— Хотя вы и понимали, что само командование, в том числе и Сталин, бросить вашу армию не постеснялось. Уже в апреле я понял, что 2-ю Ударную предали, и ни чуточку не сомневался, что никакого подкрепления вы не получите. Особенно это стало ясно, когда вашим войскам удалось на какое-то время пробить брешь в нашем окружении и вывести раненых за его пределы. Меня поразило тогда, что русские части, находившиеся по ту сторону железнодорожной линии, на которой происходил прорыв, ровным счетом ничего не сделали, чтобы помочь вам, если не расширить, то хотя бы удержать созданный коридор. Позволив, таким образом, моим войскам быстро его ликвидировать.

— Меня это поразило еще больше, — угрюмо признался Власов.

— Причем я так и не нашел сколько-нибудь разумного объяснения пассивности тех ваших двух, пока еще прочных, не измотанных боями полевых армий, которые вплотную подступали к линии окружения.

— Я точно так же не нашел разумного объяснения, — угрюмо признал Власов, допивая остатки ароматно пахнущего кофе, вкус которого он давно забыл. — И это меня удручало, заставляя много думать над тем, что происходит в наших вышестоящих штабах.

Линденманн рассеянно как-то помолчал, и Власов понял, что встреча их подходит к концу. Что ж, подумал он, как бы немецкое командование ни повело себя дальше, прием, устроенный тебе фон Линденманном, должен запомниться. Этот генерал повел себя, как подобает рыцарю и аристократу.

— Прежде чем принять вас, я беседовал с начальником штаба Верховного командования фельдмаршалом Кейтелем. Как человек деловой, привыкший к конкретным решениям, он сразу же просил выяснить, как вы намерены вести себя в плену. То есть согласны ли сотрудничать с немецким командованием, или же предпочитаете оставаться пассивным военнопленным. Причем хочу предупредить, что от вашего ответа, генерал Власов, будет зависеть все дальнейшее отношение к вам высшего германского командования, поскольку смысл его немедленно будет доложен фюреру.

— Считаете, что фюрер уже знает о моем пленении?

— Кейтель заверил, что доложил об этом фюреру еще вчера, как только вас доставили в мою Ставку.

Власов немного помолчал, поднялся из-за стола, одернул китель и как можно четче и тверже произнес.

— Я буду сотрудничать с вашим командованием. Причем сотрудничать самым серьезным образом, однако делать это буду в интересах освобождения своего народа от коммунистического режима, во имя свободной от большевиков России.

Фон Линденманн вновь предложил ему сесть и посмотрел в окно с такой тоской, словно это его самого, а не русского генерала, вскоре должны будут отправить в лагерь военнопленных.

— Но в таком случае получается, что мы с вами союзники, — вновь украсил свое постное арийское лицо завесой сарказма фон Линденманн. — Непонятно только, почему мы так долго и кроваво противостояли в этих краях друг другу.

— Очевидно, потому, что мы с вами люди военные, а значит, подневольные, — ответил Власов так, как не раз говорил своим подчиненным генералам и старшим офицерам. — Военные все в одинаковой степени подневольные.

— Согласен, это вопрос философский, а предаваться философским созерцаниям нам не пристало.

— Зато моя нынешняя позиция вам ясна.

— Это ваше твердое решение?

— Вы, наверное, обратили внимание, что я уходил не в сторону линии фронта, а в сторону вашего тыла.

— Это аргумент неубедительный, — парировал фон Линденманн. — Чем дальше от линии фронта, тем меньше насыщенность наших войск, и следовательно, больше шансов уцелеть. Обычная логика окруженца, который рассчитывает продержаться в нашем тылу, действуя при этом в подполье или в партизанском отряде.

Власов понял, что скепсис немецкого генерала может навредить ему, но как достойно выйти из этого положения, не знал.

— Для меня это было время раздумий и принятия окончательного решения, — сказал он то единственное, что хоть как-то могло повлиять на мнение фон Линденманна. Хотя в рассуждениях своих о «логике окруженца», немец, конечно, был прав. — Теперь оно вам известно, господин генерал-полковник.

Видимо, немецкий генерал тоже не был заинтересован, чтобы плененный им известнейший русский генерал представал перед командованием в неподобающем свете. «Мало того, что фон Линденманн наголову разбил целую русскую полевую армию и пленил ее командарма, так он еще и сумел убедить его перейти на сторону рейха и активно сотрудничать с фашистским командованием!» — вот как все это должно было выглядеть теперь не только в глазах фельдмаршала Кейтеля, но и самого фюрера. Только поэтому он не стал нагнетать обстановку и примирительно объявил:

— Я удовлетворен, что ваше решение оказалось именно таким, генерал.

— И таким же останется впредь.

— Что облегчает жизнь и нам, и вам, — говоря это, фон Линденманн, все еще не отрывал взгляда от окна, прикрытого от прямых лучей солнца веткой сосны. Возможно, потому, что не желал встречаться с взглядом русского. — Прошу прощения, господа, я вынужден вас оставить, чтобы поговорить со Ставкой Верховного командования вермахта.

 

11

После того как их разлучили у амбара, Марию Воротову командарм больше не видел. Поэтому, воспользовавшись тем, что генерал фон Линденманн перешел в соседний кабинет, чтобы поговорить с Берлином, откуда должны были — очевидно, после согласования с Кейтелем, или кем-то там еще, — распорядиться относительно его дальнейшей судьбы, Власов поинтересовался У переводчика, куда они девали женщину, оказавшуюся в плену вместе с ним.

— Понятия не имею, — беззаботно повел тот плечами.

— Так узнайте, черт бы вас побрал! — чуть было не сорвался на крик Власов, вызвав этим немалое удивление у немецкого офицера.

— Я понимаю, что вежливость генерала фон Линденманна позволила вам на какое-то время расслабиться, — процедил Клаус Пельхау. — Но все же не советовал бы забывать, где и в каком положении вы находитесь, и что с вами может произойти, если… и впредь станете забываться.

— Понятно, понятно, слегка погорячился, — быстро отработал Власов задний ход.

— Со всеми остальными офицерами тоже советую вести себя предельно сдержанно.

— Считаете, что вправе давать мне советы? — высокомерно поинтересовался Власов.

— Коль уж случилось так, что именно я оказался свидетелем вашего пленения… — проявил чудеса нордической выдержки Клаус Пельхау. — Теперь я ощущаю некую моральную ответственность перед вами, поэтому всячески пытаюсь оберегать. И ваше счастье, что я до сих пор остаюсь рядом с вами.

Лейтенант оглянулся на писаря и фотокорреспондента, и, убедившись, что они так и не уловили смысла их перепалки, добавил:

— Не думайте, что тут все будут рады вежливому приему Власова генералом фон Линденманном. Есть и такие, что потребуют вздернуть вас на одной из берлинских площадей, подобные предложения в моем присутствии уже звучали.

Это признание как-то сразу же обескуражило Власова. С минуту он дипломатично сопел и прокашливался, а затем все же набрался интеллигентского мужества, чтобы произнести:

— Прошу прощения, лейтенант. Пожалуй, вы правы: пора уже смириться с тем, что нахожусь в плену, а не у себя на командном пункте армии, в стремени, да на рыс-сях.

— Я готов понять ваше состояние, но…

— Мне всего лишь казалось, что для вас не составит особого труда разыскать того капитана разведки, который был с нами. Уж он-то должен знать, что произошло с фрау Марией Воротовой.

— Не думаю, чтобы он слишком уж заботился о судьбе вашей походно-полевой жены, — вновь вежливо возмутился лейтенант.

— Кто же тогда занимался ее судьбой? В лагерь-то ее, надеюсь, не отправили?

— А как еще прикажете поступать? Поскольку Воротова сдалась вместе с вами, к ней должны будут отнестись как к военнопленной. Однако для пленных женщин наши лагеря не предназначены. Иное дело — лагеря врагов рейха. Но это уже иные условия. Совершенно иные… условия, господин генерал.

— А вырвать ее оттуда вы не смогли бы?.. — начал было Власов, однако лейтенант бесцеремонно прервал его:

— Советовал бы заняться собственной судьбой, господин генерал. Конечно, далеко не каждого плененного генерала жалуют у нас так, как это делает сейчас фон Линденманн. Но здесь вы всего лишь гость. Дань вежливости по отношению к поверженному врагу — не более того. И ни в коем случае не советую затрагивать вопрос о Воротовой при прощании с ним. У нас в армии походно-полевых жен не бывает. Во всяком случае, это жестко пресекается.

— И все же узнайте, лейтенант, что с ней, — почти с мольбой произнес Власов.

— Попытаюсь, — ответил переводчик таким тоном, что командарм ни на мгновение не усомнился: «Ни черта он не попытается! Ему эти хлопоты и на фиг не нужны!»

Власов порывался продолжить увещевания, однако в это время вернулся фон Линденманн. По выражению его лица можно было понять, что в Берлине остались довольны и ликвидацией армии, которая, по замыслу советского командования, должна была оттягивать на себя значительную часть войск, блокировавших Ленинград, и пленением «спасителя Москвы» Власова, которого еще недавно Сталин считал своим лучшим генералом.

— Я доложил командованию о вашем намерении сотрудничать с нами в борьбе против коммунистического ига России. Это произвело должное впечатление. Приказано переправить вас самолетом на Украину, под Винницу, в лагерь для генералов и старших офицеров, которые представляют интерес для вермахта. Там уже есть несколько десятков пленных, готовых разделить ваши взгляды.

— Я благодарю вас за тот человечный прием, который вы оказали мне, господин генерал-полковник, — растроганно произнес Власов. Как бы он ни относился сейчас к полководцу, разгромившему его войска, далеко не каждый повел бы себя с ним с такой уважительностью — это поверженный командарм понимал. И пытался ценить.

— У вас будет полтора часа на обед и небольшой отдых, генерал. После этого вас отвезут на аэродром. Сопровождать вас будет лейтенант Пельхау, — повел он подбородком в сторону переводчика, уже стоявшего у двери, — и офицер СД, который ждет в моей приемной. Все, генерал, не смею вас больше задерживать, — вежливо склонил голову фон Линденманн.

— Надеюсь, мы с вами еще когда-нибудь увидимся, — произнес Власов, все еще пребывая в растроганных чувствах. Но в ответ услышал ироничное:

— Не думаю, чтобы мне пришлось брать вас в плен еще раз, генерал.

— В этом мире все может быть, в стремени, да на рыс-сях, — уже под нос себе пробубнил Власов.

 

12

— Штурмбаннфюрер, по-вашему — майор СС, Герман фон Шелвиг, — по-русски представился рослый, плечистый офицер СД, ожидавший Власова в приемной.

— Генерал Власов, — пробубнил пленный.

— Мне приказано доставить вас в лагерь, генерал. Сейчас вы идете на обед, затем небольшой отдых и — на аэродром. Ваш пистолет, — вернул он пленному отобранное у него адъютантом перед беседой с фон Линденманном личное оружие.

— Странно, — повертел в руках пистолет Власов.

— Что вас удивляет, генерал?

— Считал, что уже не вернете.

— Правда, теперь оно без патронов, однако само возвращение оружия пленному — дань уважения к его чину. Ну а защиту мы вам гарантируем.

Слова он коверкал безбожно, тем не менее говорить пытался уверенно и даже бегло. Другое дело, что при этом в голосе его не проявлялось ни интонаций, ни эмоций. Даже когда приказывал лейтенанту-переводчику доставить пленного в офицерскую столовую, поскольку сам он обязан был ознакомиться с протоколом допроса.

После довольно сытного «генеральского», как объяснил ему переводчик, обеда лейтенант отвел Власова на квартиру, в которой пленный провел прошлую ночь. Там он сдал своего подопечного грозному, гренадерского вида ефрейтору, а сам на какое-то время исчез. Появился же буквально в последний момент, когда Власова усаживали в машину, чтобы доставить на аэродром.

— Мне удалось кое-что узнать о судьбе фрау Воротовой, господин генерал, — сообщил он, усевшись рядом с Власовым на заднем сиденье. Штурмбаннфюрер СД устроился рядом с водителем.

— Ну и что же вам стало известно? — суховато спросил Власов, возвращая себе генеральскую властность. Он уже вел себя так, как вел бы себя с нерадивым лейтенантом русской армии. — Где она теперь?

— С фрау Воротовой долго беседовали в разведотделе армии генерала фон Линденманна.

— Выведывали секреты русской кухни?.. — проворчал командарм.

— И секреты кухни — тоже, — ничуть не смутился лейтенант. — А затем решили направить ее вначале в лагерь немецкой разведки, чтобы потом, если только она приглянется инструкторам, определить в разведшколу.

— Ну, уж эта обязательно «приглянется», — едко заметил Власов. — С такой бабой вся жизнь — в стремени, да на рыс-сях.

— Я не в том смысле, господин генерал, — впервые почувствовал себя неловко переводчик. — Хотя, несомненно, Воротова — красивая женщина. Очень красивая.

— Так ведь и я тоже «не в том»… смысле.

— Вы как-то странно относитесь к этой женщине, — с укором произнес лейтенант. — А ведь она была предана вам и, насколько я понимаю, спасала вам жизнь.

Сказав это, лейтенант напрягся. Как-никак перед ним был генерал-лейтенант, командарм, пусть и враждебной армии, и даже плененный. Однако реакция Власова оказалась совершенно неожиданной. Выслушав переводчика, он вдруг виновато, почти затравленно произнес:

— А что, собственно, вас смутило, господин лейтенант? Я ведь ничего такого… Она в самом деле спасала меня, как могла, и кто знает, если бы не она…

— Возможно, со временем вам удастся вернуть ее себе, — примирительным тоном произнес Клаус Пельхау. — Теперь все будет зависеть от того, какие условия вы примете.

— Этого следовало ожидать, — скрестил пальцы худых морщинистых рук генерал.

— Чего именно?

— Что меня начнут шантажировать или попросту «покупать», угрожая какими-то действиями против Воротовой.

— Извините, господин генерал, но порой вы начинаете вести себя так, словно у вас появился выбор. А ведь ничего иного, кроме верного служения рейху, судьба вам уже не оставила. Если вы отказываетесь служить фюреру, вас ждет расстрел. Или же лагерь, из которого вам тоже не выбраться.

— Правда, есть еще один путь, который, как мне сообщили сегодня утром по телефону, предложил начальник гестапо и большой шутник группенфюрер Мюллер, — не оборачиваясь, произнес штурмбаннфюрер СД. — Он считает, что в случае вашего отказа сотрудничать вас следует выдать красным, точнее, энкавэдистам. Вот тогда уж вам точно никто не позавидует.

Власов ответил не сразу, но пауза понадобилась ему только для того, чтобы справиться с подступающей к горлу яростью.

— Согласен, — наконец смиренно произнес он. — Это действительно выглядело бы оригинально. Однако вопрос: может, вам, господин штурмбаннфюрер, уже известно, какими именно окажутся условия, которые мне хотят предложить?

— Лично мне пока что ничего не известно. Хотя нетрудно предположить, что вам предложат перейти на службу фюреру.

— Уже предложили. Непонятно только, в качестве кого?

— В качестве какого-нибудь сельского старосты или, в лучшем случае, бургомистра небольшого городка.

— Тогда я предпочту остаться в лагере военнопленных. Причем не в генеральском, а в самом обычном.

— А если вам предложат возглавить командование русскими войсками? — спросил штурмбаннфюрер.

— Предполагаете, что немцы, то есть, я хотел сказать — ваше командование, готово создать русские части? — заинтригованно насторожился Власов.

— Разве на эту тему генерал фон Линденманн с вами не беседовал?

— Об этом речи не было, вы ведь знакомились с протоколом.

— Ну, протокол — это протокол, туда попадает далеко не все, что говорится во время допроса.

— Значит, такие части уже создаются?

— У нас в плену оказались тысячи ваших соплеменников, которые перешли к нам добровольно и сразу же начали рваться в бой с коммунистами. Другое дело, что пока что русские подразделения находятся под командованием наших офицеров.

— Вот оно значит, что?! — оживился Власов, понимая, что лучшего командарма русских, чем он, немцам не найти. — Я правильно понимаю ситуацию: лагерь под Винницей, куда меня должны доставить, постепенно становится центром русского освободительного движения?

— Русского освободительного?.. — переспросил штурмбаннфюрер. — Неплохое название. До сих пор о подобном «движении» я не слышал, но почему бы ему и не появиться в нашем «Абвер-лагере», вместе с вашим прибытием туда? Возможно, со временем этот лагерь станет штаб-квартирой русских частей вермахта.

— Вам уже приходилось бывать в этом лагере? — с надеждой спросил Власов, подаваясь к затылку эсэсовца.

— Настолько часто, что порой кажется, будто и меня тоже причислили к его обитателям.

— И как там, в общем?..

— Не скажу, чтобы питание было ресторанным, однако русские генералы обеспечены там не хуже большинства немецких офицеров. Приходилось слышать даже нарекания. Не русских, а немцев.

— Я не о питании сейчас, — нервно парировал Власов. — Об общей атмосфере, так сказать.

— Говорят, в прошлом году вы упорно защищали Москву, — впервые оглянулся на него фон Шелвиг. — Это правда?

— Да, — сдержанно проговорил Власов, понимая, какой болезненной может оказаться реакция офицера СД, если в голосе пленного генерала ему почудятся нотки гордости за свое прошлое.

— Так вот, будь моя воля, я бы заставил вас точно с таким же упорством штурмовать вашу Москву, причем уже в этом году, в самый разгар подмосковной русской зимы, — мстительно рассмеялся эсэсовец.

И Власов понял: смеяться так мог только человек, который на собственной шкуре познал, что такое русская зима.

— Вас, господин штурмбаннфюрер, судьба тоже забрасывала в подмосковные снега? — спросил лейтенант-переводчик, понимая, что неспроста фон Шелвиг затеял разговор об этом.

— В составе дивизии «Дас Рейх», — задумчиво ответил штурмбаннфюрер. — Причем порой мне кажется, что я все еще не выбрался из этих проклятых снегов, в которых остались многие солдаты дивизии.

В салоне «опеля» воцарилось неловкое, тягостное молчание, которое труднее всех давалось пленному «спасителю Москвы».

— Так что советую смириться с таким обменом, — решил как можно скорее нарушить его лейтенант, уже успевший проникнуться судьбой мятежного генерала, — фрау Воротову мы от вас окончательно изымаем и направляем в разведшколу, а вас — в штаб русских частей вермахта. Возражений не последует? Согласитесь, что это вполне равноценный обмен.

Немного помолчав, генерал угодливо хохотнул:

— Нашли по поводу кого торговаться со мной! По поводу штабной поварихи! Причем теперь, когда назревают такие события…

* * *

Самолет все еще находился на заправке, и у Власова оставалось несколько минут. Он стоял на краю полевого аэродрома и задумчиво смотрел в сторону густого соснового леса. Пока они добирались до этой наспех построенной взлетной полосы, командарм успел заметить, что болот в этой части Волховщины значительно меньше, нежели в тех краях, где ему с войсками приходилось держать оборону, а сами леса казались значительно гуще и холмистее. Жаль, что он со своими частями так и не дотянулся до этих сухих песчаных холмов и крутояров.

«Вот тут бы партизанам и разворачиваться, при такой-то массе окруженцев!» — подумал он, прощупывая взглядом пригорок на лесной опушке, буквально в пятидесяти метрах от колючего ограждения авиабазы. И на какое-то время совершенно забыл, что теперь он уже по ту сторону фронта, по ту сторону «баррикад». Мало того, не исключено, что вскоре именно его «русским частям вермахта» придется этих самых партизан усмирять. Но, даже опомнившись, он по-прежнему смотрел в сторону леска с такой тоской, с какой мог смотреть разве что загнанный в ловушку матерый волк.

Увлекшись, он не обратил внимания, что лейтенант-переводчик что-то горячо доказывал штурмбаннфюреру, вручив ему перед этим какие-то бумаги. Когда же они пришли к единому мнению, Пельхау окликнул Власова и как-то хитровато ухмыльнулся. При этом в руке у него находились те же два листика с отпечатанными на них текстами на русском и немецком языках, с которыми только что знакомился офицер СД.

— Я, конечно, не мог вмешиваться в ваш разговор с генералом фон Линденманном, — сказал Пельхау. — Хотя повод был. Вы много говорили об агонии армии, о ее гибели. А в планшетке у меня находилась сводка «Совинформбюро», в которой крах вашей армии напрочь отрицается. Причем это не наша пропагандистская фальшивка, а реальная советская сводка, направленная против вермахта, против Ставки фюрера. Впрочем, прочтите сами.

«28 июня, — дрожащими руками взял эту сводку Власов; как же давно он не читал ничего, что исходило из Москвы и хоть как-то касалось его службы, — Ставка Гитлера выпустила в свет еще одну очередную фальшивку. На этот раз фашистские борзописцы „уничтожили“ на бумаге, ни мало, ни много, три наших армии: 2-ю Ударную, 52-ю и 59-ю армии Волховского фронта, якобы окруженные на западном берегу реки Волхов… В феврале текущего года наша 2-я Ударная армия глубоко вклинилась в немецкую оборону, отвлекла на себя большие силы немецко-фашистских войск и в течение зимы и весны вела упорные бои с противником… В первых числах июня немецким войскам удалось в одном месте прорваться на коммуникации 2-й Ударной армии. Совместными ударами 59-й и 52-й армий с востока и 2-й Ударной армии с запада, части противника… были большей частью уничтожены, а остатки их отброшены в исходное положение…

Части 2-й Ударной армии отошли на заранее подготовленный рубеж… Следовательно, ни о каком уничтожении 2-й Ударной армии не может быть и речи… Таковы факты, начисто опровергающие гитлеровскую фальшивку. Совинформбюро».

— Это вы считаете, что будто бы ваша армия потерпела крах, — улыбчиво сверкнул бравый лейтенант белизной зубов, — а в советском Генштабе вашем все еще убеждены, что 2-я Ударная по-прежнему упорно сражается, нанося противнику большой урон.

— Это все, на что они способны, идиоты! — поиграл желваками Власов. — В свое время они и меня пытались убеждать, что части 59-й армии оказывают мне помощь, действуя в районе реки Полисть, хотя моя разведка прекрасно видела, что ни один ее полк с места не тронулся.

 

13

Лагерь этот, прозванный «Чистилищем», находился на окраине города. Он состоял из несколько неприметных зданий, разбросанных по небольшой возвышенности вокруг старинного двухэтажного особняка и обнесенных колючей проволокой. Как и несколько других «особых» лагерей, «Чистилище» подчинялось абверу, поэтому здесь все было пропитано духом военной разведки. Здесь допрашивали в интересах разведки, проверяли на пригодность к использованию в разведке, и, наконец, преподавали основы этой самой разведки в двух выстроенных в перелеске бараках, в которых располагались учебные классы по радиоделу, шифрованию, минированию и сбору информации. Здесь же находились спортивный зал по отработке приемов рукопашного боя и камера для допросов, которую называли «Храмом последней исповеди».

Обитателей в «Чистилище» было не так уж и много, чуть больше двух сотен, однако все они — генералы, старшие офицеры и комиссары всех родов и видов войск, бывшие партийные, политические и хозяйственные работники высоких рангов — принадлежали к когорте «высокопоставленных русских пленных, изъявивших желание сотрудничать с командованием вермахта». Но даже в кругу этой лагерной элиты появление генерала Власова стало событием почти что эпохальным.

— Идея русского освободительного движения, которую вы так лелеете, господин генерал, здесь, в лагере, уже вынашивается, — предупредил его штурмбаннфюрер фон Шелвиг, как только доставил Власова в «Чистилище». — Основным идеологом его является полковник Владимир Боярский.

— И он до сих пор не арестован вами? — иронично вскинул брови Власов.

— Пока что мы лишь внимательно следим за ходом мыслей Боярского и его сподвижников. В принципе идея не столь крамольная, как может показаться на первый взгляд. Все зависит от того, какое развитие она получит.

— И получит ли вообще? — осторожно усомнился Власов.

— Но даже при полном восприятии ее становится понятно, что полковник Боярский — не тот человек, который действительно способен возглавить все русское движения, русские войска.

— Я должен встретиться с ним.

— Говорят, он уже набросал черновик письма фюреру.

— Полковник решил вступить с ним в переписку? — мрачно пошутил Власов. Однако похоже, что фон Шелвиг юмора не воспринимал — ни в какой форме и ни при каких обстоятельствах.

— Завтра же вы поможете ему работать над этим письмом.

— Считаете, что фюрер нам ответит?

— Уверен, что нет, — поспешно парировал штурмбаннфюрер СС.

— Тогда зачем фюреру понадобилось это письмо?

— Оно нужно не фюреру, а Кейтелю и моему непосредственному шефу, начальнику Главного управления имперской безопасности. Эти господа хотят знать ваши помыслы и воззрения; к чему вы стремитесь и чего хотите достичь, пребывая на службе рейху. Но адресовано письмо должно быть фюреру, они не желают выглядеть людьми, которые ведут переговоры о зарождении русского освободительного движения за его спиной. Впрочем, об этом еще будут говорить люди, которые специально прибудут для работы с вами.

— То есть вас рядом уже не будет? — с легкой тревогой спросил Власов. Характеры Шелвига и лейтенанта Пельхау ему уже известны, а вот кто предугадает, как станут налаживаться отношения с новыми людьми?

— Я всегда буду неподалеку, но никогда — рядом.

— То есть к работе со мной вас привлекать уже не будут?

— Как офицера СД меня привлекут к работе с вами только тогда, когда понадобится отправить вас в концлагерь, в крематорий, как государственного преступника рейха. Или же решат пристрелить прямо здесь, — невозмутимо и предельно доходчиво объяснил штурмбаннфюрер.

Очевидно, он переговорил и с полковником Боярским, потому что не успел Власов обосноваться в отведенной ему комнате одного из флигелей двухэтажного особняка, как тот уже стучался в дверь.

— Блудный полковник Боярский, если позволите, генерал.

— Теперь мы все блудные, полковник, входите. Заочно мне вас уже представили, поэтому излагайте коротко, откровенно и без всяких там лагерных опасок перед новичком, в стремени, да на рыс-сях.

— Тогда так и начну, без «забулдонов». Предполагаю, что сработаться нам будет нелегко, господин генерал-лейтенант, но придется, обстоятельства вынуждают.

«Блудному полковнику» было чуть больше сорока. Невысокого роста, некстати располневший, с круглым, расплывчатым лицом, на котором не просматривалось ни одной запоминающейся черты, и в расстегнутом кителе, между полами которого просматривалась не первой свежести солдатская рубаха, — Боярский походил на неосторожно поднятого с постели, не до конца протрезвевшего тыловика.

— Ну, разве что обстоятельства вынуждают, господин Баерский, — четко выговаривая каждый звук, произнес он ту, настоящую фамилию, от которой полковник старательно открещивался. Но именно это упоминание заставило полковника напрячься и выжидающе уставиться на лагерного новичка, дескать: «К чему это ты вдруг начал вытаскивать на свет божий мои метрические записи?!»

С минуту полковник топтался у двери, набыченно опустив голову. Раскрасневшийся, он издавал странные звуки — сопение, подкрепленное всхрапыванием, — свидетельствовавшее как минимум о том, что озабочен и что у него что-то не в порядке с дыхательными путями.

— Понятно, что от нас потребуют доклада, в котором мы должны будем изложить свое понимание борьбы с коммунистическим режимом, — проговорил полковник, явно заминая тему своего псевдонима. И, не дожидаясь ответа, предложил генералу оставить комнату и пройтись.

Генерал понял, что тот опасается прослушивания, поэтому неохотно, но все же согласился, хотя еще несколько минут назад намеревался поспать.

— Хотите сказать, что кое-какие заготовки у вас уже есть?

— Я бы назвал это «обличительной основой», благодаря которой можно легко составить хоть доклад, а хоть листовку. Но, прежде всего, важно составить очень убедительное письмо фюреру и штабу Верховного командования.

Власова сразу предупредили, что ни под каким предлогом не позволят ему выйти за колючую проволоку, но в пределах лагеря он может передвигаться без опаски. В этом и заключается привилегированность их положения. Вот и теперь, пользуясь своим правом, под осуждающе презрительными взглядами часовых, стоявших на вышках или прохаживавшихся между двумя рядами «колючки», они брели по тропинке, ведущей мимо учебного корпуса в сторону небольшой рощицы.

— Неужели нас заставят писать еще и листовки, в стремени, да на рыс-сях?

— Непременно заставят, уж поверьте мне, блудному полковнику. Власов — это такое имя, которым не грех и поспекулировать. И в листовках, которые рассчитаны на лагеря пленных, и особенно на тех, кто еще продолжает сражаться против вермахта. Если уж сам Власов сдался в плен и призывает переходить линию фронта, чтобы сражаться под его знаменами за свободную от большевиков Россию — это как знак небес!

— Я хотел бы ознакомиться с вашими наметками, полковник. При этом уверяю, что все бумаги будут появляться за нашими двумя подписями, дабы не умалять вашего участия в этой работе.

— Считайте, что по одному принципиальному пункту нашего сотрудничества, господин генерал, мы уже договорились, — как-то сразу же взбодрился Боярский.

— Уверен, что точно так же договоримся и по остальным. Когда вы говорили, что наше обращение к руководству рейха должно быть убедительным, что вы имели в виду?

* * *

Увлекшись, они не заметили, как приблизились к колючей проволоке, что было категорически запрещено. Часовой, проходивший неподалеку, между рядами «колючки», тут же обратил на них внимание, ускорил шаг и, вскинув автомат, в жесткой форме потребовал, чтобы они убирались прочь от ограды. Власова это задело, он попробовал возмутиться, однако Боярский мгновенно побледнел, тут же на немецком попытался успокоить охранника и, беспардонно рванув генерала за рукав кителя, почти прохрипел от ярости:

— Вы что, генерал?! Забыли, где находитесь?! Это пропагандисты вермахта да вербовщики абвера пытаются заигрывать с нами, — почти силой развернул он командарма спиной к ограде, — а все остальные относятся к нам с таким же презрением, с каким наши, красные то бишь, обычно относятся к пленным немцам в своих лагерях.

— Но я потребую, чтобы нижние чины тоже относились к нам с надлежащим уважением.

— С каким еще «надлежащим»?.. Вы не гордыню лелейте, генерал, а поскорее учите язык, обзаводитесь влиятельными друзьями из числа штабистов, а главное, добивайтесь того, чтобы нас с вами перевели в Берлин, в лагерь отдела пропаганды вермахта, а попросту — в «пропагандистский» лагерь. Абвер к нему никакого отношения не имеет, условия там значительно мягче, кормят лучше, а главное, считается, что человек, попавший туда, уже прошел проверку и испытание винницким «Чистилищем». К тому же там мы будем куда ближе к руководству вермахта и рейха.

— От кого этот перевод зависит?

— Ясно, что не от коменданта лагеря. Нам нужно хорошо подготовить бумаги, которые от нас потребуют немцы, а затем нажимать на каждого, кто прибудет к нам на переговоры из Генштаба. Выходить, прежде всего, нужно на сотрудника отдела армейской пропаганды генштаба Николая фон Гроте. Запомните это имя. Из латвийских немцев, аристократ, прекрасно владеющий русским языком и письменным слогом, поскольку давно забавляется журналистикой. К тому же не помнит зла на нас, русских, за все те преследования, которым подвергся его род при большевиках. А уж через него попробуем выйти и на начальника отдела полковника фон Ренне.

Власов остановился посреди залитой солнечными лучами низинной лужайки, благоговейным взором язычника осмотрел густую траву, посреди которой кое-где «прорастали» плешины скальных выходов породы, и молитвенно повторил названные полковником имена.

— Если я правильно понял, вы тоже не особенно пытаетесь лебезить перед немцами? — спросил он, все еще стоя посреди травяного ковра и подставляя серое изможденное лицо солнцу.

— Ни в коем случае. Зарождая Русское освободительное движение, я хочу служить России, относясь к немцам как, выражаясь языком дипломатов и генштабистов, к ситуационным союзникам.

— Вот видите, второй принципиальный барьер мы с вами тоже прошли бескровно, — подтвердил Власов, оставаясь довольным сговорчивостью Боярского.

— А теперь остается основной и самый сложный вопрос. Ну, хорошо, настрочим мы одну-две листовки, сочиним обращение к красноармейцам и к русскому народу, и все… Фашисты тут же потеряют к нам интерес.

— Потеряют, факт, — согласился Власов с мнением Боярского, которого так и решил называть про себя Блудным Полковником.

— Поэтому с самого начала нужно требовать в свое подчинение «живую силу» из русских пленных, перебежчиков и добровольцев из занятых вермахтом советских территорий. Сотни тысяч потенциальных солдат нашей с вами Русской Освободительной Армии пока еще томятся в лагерях, десятки тысяч уже служат в различных частях войск в качестве добровольных помощников, созданы даже отдельные сугубо русские подразделения, которые подчинены различным штабам и родам войск…

— Уверен, что к нам потянутся и бывшие белогвардейцы. Ухо с ними, понятное дело, нужно держать востро, но, учитывая военную безграмотность нашего младшего комсостава, штабной опыт многих белых офицеров нам бы очень пригодился. Очень даже согласен с вами, полковник, что немцам не составляет особого труда сформировать с нашей помощью русскую армию тысяч на двести-триста штыков.

Реакция Власова полковнику, в общем-то, понравилась, тем не менее он задумчиво посопел. Генерал уже обратил внимание, что всякий раз, когда Боярский впадал в раздумья, он начинал сопеть и фыркать, как встревоженная, волков зачуявшая лошадь.

— Тут, видите ли, в чем дело, генерал. Поговаривают, что фюрер пока что не очень полагается на русских добровольцев, рассчитывая расправиться с красными своими силами. Что же касается независимой России, то об этом и слышать не желает. Так что сразу же замахиваться на армию в сотни тысяч штыков в нашем положении опрометчиво. Для начала нужно создать организационный штаб, под командование которого собрать хотя бы несколько доселе разбросанных от Волги до Ла-Манша русских подразделений, и добиться разрешения на сотворение первой дивизии РОА. Как только мы добьемся этого, к нам попросятся тысячи и тысячи пленных.

В тот же день Власов ознакомился с записками Блудного Полковника и обрадовался: сам-то он таким слогом, как его компаньон, не владел. Понятно, что кое-что там еще нужно было бы агитационно подправить, с чем-то могут не согласиться немцы, но основа листовки уже просматривалась довольно четко: хватит проливать кровь за режим большевиков, угнетающий русский народ и презирающий его историю. Пора повернуть штыки против внутренних поработителей, разворачивая борьбу при поддержке Германии.

Чтобы приложить и собственную руку, он тут же дописал к воззванию Блудного Полковника несколько фраз и вернул сочинение автору. Тот явно был не в восторге от генеральского дополнения, однако примирительно рассудил:

— Все равно окончательный вариант писать придется под диктовку немцев, это уж поверьте мне, блудному полковнику…

 

14

А пару дней спустя в лагере появились люди, о которых говорил штурмбаннфюрер. Два «русских немца»: сотрудник имперского Министерства иностранных дел Густав Хильгер и сотрудник разведки Генштаба сухопутных войск капитан Вильфрид Штрик-Штрикфельдт. Причем капитан поначалу держался в тени, и если даже присутствовал при встречах Хильгера с Власовым, то старался отмалчиваться, хотя, казалось, не столько внимательно прислушивался к тому, что говорит генерал, сколько присматривался к его внешнему виду, к манере изложения, к поведению.

Среднего роста, круглолицый, с большими залысинами над высоким лбом и в непропорционально больших, окаймленных толстой металлической оправой очках. К тому же офицерский мундир висел на нем так, словно снят был с чужого плеча, и вообще, взят напрокат в какой-то театральной костюмерной. На первый взгляд, Вильфрид казался чиновником средней руки, хотя и европейского пошиба. Но лишь на первый взгляд.

Вскоре Власов сумел убедиться, что в разведке капитан оказался не случайно. Человек аналитического склада ума, презиравший шаблонный стиль мышления и свято придерживавшийся принципа: «Не спеши отвергать то, что не успел познать, потому что быть в этой жизни может все и по-всякому…» Причем поначалу Власову казалось, что Штрик-Штрикфельдт давно и навечно сжился с маской «простачка», на самом же деле выяснилось, что он был «человеком обстоятельств», прекрасно приспосабливавшимся в любой социальной и политической среде.

Вот и сейчас, присматриваясь к Власову, он словно приценивался: «А действительно ли из этого человека можно лепить некое подобие вождя Русского освободительного движения, вождя русской контрреволюции?» Возможно, точно так же в свое время кто-то из немецких разведчиков присматривался к русскому марксисту Ульянову.

Действительно ли, спрашивал он себя, этот невзрачный полуеврей, страдающий хроническим неперевариванием желудка, о чем свидетельствовал невыносимо смрадный запах изо рта, способен возглавить силу, которая поможет Германии революционно, изнутри взорвать ее извечную соперницу — Российскую империю?

И когда, спустя какое-то время, Штрик-Штрикфельдт признался ему, что «работа с русским генералом-перебежчиком Власовым» стала его первым заданием в разведке Генштаба, которое он получил от шефа, полковника Гелена, генерал этому не поверил. Слишком уж тонко подходил и подстраивался к нему этот немецко-русский прибалтиец; слишком хорошо ориентировался во всех тонкостях политической и социальной ситуации, которая сложилась и в рейхе, и в России.

Впрочем, беседы со Штрик-Штрикфельдтом ему еще предстояли, а пока что его опекал сотрудник министерства Густав Хильгер. После революции и во времена Гражданской войны этот человек занимался репатриацией пленных немцев, оказавшихся на территории России в ходе Первой мировой, поэтому теперь уже воспринимался в Министерстве иностранных дел, как специалист по работе с военнопленными и репатриантами.

— Я принадлежу к тем «русским немцам», которые в революцию и в Гражданскую сражались на стороне белых. Однако обстоятельства сложились так, что некоторое время мне все же пришлось пожить в Совдепии, поскольку я был советником германского посольства в Москве и являлся помощником посла — графа фон Шуленбурга.

— Всегда легче находить язык с человеком, который знает реальное положение дел в современной России, — признал Власов, деликатно обходя вопрос о том, кто в каких рядах сражался в Гражданскую. Существенно только то, что теперь они были союзниками.

— Прежде всего, руководству рейха хотелось бы знать истинные мотивы, побудившие вас, известного советского генерала, согласиться на сотрудничество с нами. Давайте говорить откровенно: мы в любом случае сумеем использовать вас как военно-политическую фигуру; использовать в пропагандистских и контрпропагандистских целях ваше имя. Но в том-то и дело, что использовать его можно по-разному, с разными последствиями и для нашего сотрудничества, и лично для вас. Понимаете, о чем идет речь?

Хильгер обладал каким-то особым тембром голоса и его особыми интонациями. Самые обыденные слова он произносил так, словно читал Святое Писание или воскресную проповедь. Аскетически худощавый, темноволосый, да к тому же облаченный в черный костюм-тройку, Густав был похож на монаха-иезуита, сменившего сутану на штатский костюм, но при этом в душе и облике своем остающемся все тем же иезуитом. И пасторский голос его, казалось, не зарождался из бренных телес, а материализовывался из некоей духовной субстанции.

Они сидели в генеральском отделении лагерной столовой, пили принесенный Хильгером румынский коньяк и закусывали ломтиками конской колбасы, основательно сдобренной чесночными приправами. При этом Власов так и не понял: то ли Хильгер каким-то образом узнал, что этому виду колбасы он отдавал предпочтение перед всеми остальными, то ли их вкусы каким-то странным образом совпали. Хотя он к «конятине» привык на Дальнем Востоке, а где мог приноровиться к этому острому, редкому и резко пахнущему продукту немец-дипломат?

— Мне нетрудно быть откровенным в этом вопросе, поскольку я не намерен делать из своего выбора тайны, — проговорил Власов, жадно опустошая очередную рюмку коньяка. — Видите ли, господин Хильгер, там, во фронтовых болотах волховских лесов, по которым я почти месяц скитался после гибели моей армии, у меня было время, чтобы подумать над тем, как дальше жить, кому служить и во имя чего бороться.

— И теперь вы готовы сформулировать его? — спросил Густав, скосив глаза на мерно крутящуюся бобину привезенного с собой магнитофона.

— Теперь уже готов, — в свою очередь, Власов точно так же скосил глаза на Штрик-Штрикфельдта, который, заслышав это вступление мятежного генерала, забыл о зажатой в руке рюмке и налег грудью на стол. В эти минуты он, казалось, жадно ловил каждое слово русского. — Вы прекрасно знаете, с какой жестокостью коммунистический режим расправлялся с тысячами и тысячами офицеров и генералов армии, как он истреблял средний слой крестьянства, то есть всю его зажиточную, трудолюбивую часть; какие массовые репрессивные чистки развернули сталинисты во всех республиках страны…

— По этому вопросу Министерство иностранных дел обладает колоссальным досье, — заверил его Хильгер.

— Как и разведка Генерального штаба, — добавил капитан.

— Так вот, в результате этих долгих и болезненных раздумий над всем происходящим в России, а также исходя из той ситуации, в которой я оказался в результате гибели моей армии…

— Тоже, по существу, преданной Верховным главнокомандующим и Генштабом, — уточнил дипломат. — Брошенной ими на произвол судьбы.

— … я окончательно пришел к выводу, что мой долг заключается в том, чтобы призвать русский народ к борьбе за свержение власти большевиков, а также к борьбе за мир для русского народа. Я намерен нацелить свои усилия на прекращение кровопролитной, ненужной войны за чужие интересы. Хочу призвать народ к решительной борьбе за создание новой России, в которой мог бы быть счастливым каждый русский человек.

— При этом само собой разумеется, что разворачивать эту борьбу вы намерены в союзе с немецкими войсками, при военно-технической, пропагандистской и финансовой поддержке правительства рейха, — деликатно уточнил Хильгер то, на чем непозволительно забыл акцентировать внимание сам потенциальный фюрер Русского освободительного движения. И тут же капитан наполнил рюмку генерала прекрасным румынским коньяком.

Власов понял свою оплошность, смущенно покряхтел, поскольку давно отвык от того, чтобы его таким образом «подправляли», и согласился:

— Конечно, конечно. Этот союз объективно неизбежен, мы не в состоянии создать Русскую Освободительную Армию, не имея за спиной такого мощного союзника, как рейх. К тому же союзника, уже воюющего против России.

— Точнее, против коммунистических поработителей русского народа.

— Именно в этом духе я и намерен был выразиться.

— С сегодняшнего дня вы вынуждены будете представать перед нашим правительством не только как военачальник, но и как дипломат, представляющий договаривающуюся сторону, — вкрадчиво убеждал Хильгер мятежного генерала.

— Объективно так оно и получается, — окончательно смутился Власов, чувствуя, что дипломат явно переигрывает его, и что тон, которым Хильгер общается с ним, становится все более нравоучительным.

— Но в том-то и дело, что мы, дипломаты, никогда не должны полагаться на «дух» каких бы то ни было международных соглашений, если они надлежащим образом не подкреплены соответствующей «буквой», — с иезуитской вежливостью напомнил генералу сотрудник имперского министерства одну из прописных истин дипломатии. И в то же время предупреждая, что впредь следует быть внимательнее к своим формулировкам, особенно к их «букве».

В течение последующего часа они обсуждали ситуацию, которая сложилась к тому времени на фронтах; оценивали мобилизационные возможности лагерей военнопленных, из которых надлежало формировать воинские части Русской Освободительной Армии, и вырабатывали линию поведения на переговорах с Верховным командованием вермахта, рейхсфюрером СС Гиммлером, а возможно, и с Гитлером. Если только удастся пробиться к нему.

Причем Густав Хильгер ясно давал понять мятежному генералу, что переговоры эти будут нелегкими и что в становлении своем Русское освободительное движение пока еще находится в самом начале своего многострадального пути.

— Завтра должен прибыть обер-лейтенант Дюрксен из пропагандистского отдела Верховного командования вермахта. Его специально командировали сюда, чтобы он вернулся в Берлин с текстом листовки, которую вермахт собирается разбрасывать над позициями красных и в их тылу. Собственно, это должно быть ваше, господин генерал, обращение к красноармейцам с предложением не защищать больше ненавистный народам Совдепии коммунистический режим, а переходить на сторону вермахта.

— Обер-лейтенант Дюрксен, говорите? Дюрксен — это хорошо. А появление здесь офицеров отдела армейской пропаганды фон Гроте или полковника фон Ренне не намечается?

Хильгер снизошел до понимающей ухмылки.

— Следует предположить, что в лице господина Боярского вы уже приобрели делового консультанта. По возвращении в столицу я свяжусь с полковником фон Ренне. И не сомневайтесь, что обер-лейтенант Дюрксен привык старательно информировать шефов обо всем, достойном хоть какого-то внимания.

 

15

В тот же вечер, получив от предусмотрительного капитана Штрик-Штрикфельдта стопку бумаги и пузырек с чернилами, мятежный боевой командарм начал перевоплощаться в мемуариста. Когда Власов спросил капитана, как ему следует назвать свое «чистописание», тот пожал плечами и посоветовал:

— Для начала давайте решим, что это должно быть: доклад, заявление, призыв…

— Я хочу изложить все то, что у меня накипело на душе.

— Накипь души? Прекрасно сказано. Жанра такого в публицистике, правда, пока что нет, однако зачинателем его можете оказаться вы, генерал, — лукаво улыбался Штрик-Штрикфельдт.

Он обладал какой-то особой способностью и слова, и взгляд, и даже улыбку облекать в форму лукавой иронии, которая, однако, не влияла на его отношение к собеседнику, а лишь отражала особенность его характера.

— Но изложить хочу так, чтобы и русским и вам, немцам, а также историкам, которые когда-нибудь станут изучать зарождение Русского освободительного движения, было ясно, почему я оказался во главе его, и что именно, какие события и помыслы, привели меня к сотрудничеству с рейхом.

«Призывая всех русских людей подниматься на борьбу против Сталина и его клики, за построение Новой России без большевиков и капиталистов, — старательно выводил Власов, пока Штрик-Штрикфельдт наслаждался примыкающими к лагерю пейзажами, — я считаю своим долгом объяснить свои действия. Меня ничем не обидела советская власть. Я — сын крестьянина, родился в Нижегородской губернии, учился на гроши, добился высшего образования. Я принял народную революцию, вступил в ряды Красной Армии для борьбы за землю для крестьян, за лучшую жизнь для рабочего, за светлое будущее русского народа.

С тех пор моя жизнь была неразрывно связана с жизнью Красной Армии. Двадцать четыре года непрерывно я прослужил в ее рядах. Прошел путь от рядового до командующего армией и заместителя командующего фронтом. Командовал ротой, батальоном, полком, дивизией, корпусом. Был награжден орденами Ленина, Красного Знамени и медалью „XX лет РККА“. С 1930 года я был членом ВКП(б). И вот теперь я выступаю на борьбу против большевизма и зову за собой весь народ, сыном которого являюсь. Почему? Этот вопрос возникает у каждого, кто прочитает мое обращение, и на него я должен дать честный ответ. В годы Гражданской войны я сражался в рядах Красной Армии потому, что верил, что революция даст русскому народу землю, свободу и счастье. Будучи командиром Красной Армии, жил среди бойцов и командиров — русских рабочих, крестьян, интеллигенции, одетой в серые шинели. Я знал их мысли, их думы, их заботы и тяготы. Я не порывал связи с семьей, с моей деревней и знал, чем и как живет крестьянин».

Власов порывался написать дальше, но всякий раз перо его застывало в нескольких миллиметрах от листа бумаги. Как выяснилось, «дать честный ответ» на вопрос о том, почему он оказался во враждебном стане, не так-то и просто. В глубине души он уже вроде бы определил, что способно служить его оправданию, вот только бумага оправданий этих почему-то упорно не принимала.

«И вот я увидел, — с трудом подбирал он нужные слова, — что ничего из того, за что боролся русский народ в годы Гражданской войны, он в результате победы большевиков не получил. Я видел, как тяжело жилось русскому рабочему, как крестьянин был загнан насильно в колхозы, как миллионы русских людей исчезали, арестованные, без суда и следствия. Видел, что растаптывалось все русское, что на руководящие посты в стране, как и на командные посты в Красной Армии, выдвигались подхалимы, люди, которым не дороги интересы русского народа. Система комиссаров разлагала Красную Армию. Безответственность, слежка, шпионаж делали командира игрушкой в руках партийных чиновников в гражданском костюме или военной форме. С 1938 по 1939 год я находился в Китае в качестве военного советника Чан Кай-ши. Когда вернулся в СССР, оказалось, что за это время высший командный состав Красной Армии был без всякого повода уничтожен по приказу Сталина. Многие и многие тысячи лучших командиров, включая маршалов, оказались арестованы и расстреляны, либо заключены в концентрационные лагеря и навеки исчезли.

Террор распространился не только на армию, но и на весь народ. Не было семьи, которая так или иначе избежала этой участи. Армия ослаблена, запуганный народ с ужасом смотрел в будущее, ожидая подготовляемой Сталиным войны».

Писать дальше он не мог, слишком уж тряслась рука, нервный тик парализовал движение и пера, и самой мысли. Тем не менее все, что он пытался выводить сейчас несуразными, корявыми буковками, было святой правдой: и массовое истребление коммунистами русского офицерства, и погибельное для крестьянства российского «раскулачивание», и зверства НКВД. А как он мог относиться к зарождению местного советского чиновничества — в основном безграмотного, демагогически настроенного, «вооруженного» разве что цитатами из классиков марксизма, да и то самыми примитивными?

«Предвидя огромные жертвы, которые в этой войне неизбежно придется нести русскому народу, я стремился сделать все от меня зависящее для усиления Красной Армии. 99-я дивизия, которой я командовал, была признана лучшей в Красной Армии. Работой и постоянной заботой о порученной мне воинской части я старался заглушить чувство возмущения поступками Сталина и его клики. И вот разразилась война. Она застала меня на посту командира 4-го механизированного корпуса. Как солдат и как сын своей Родины, я считал себя обязанным честно выполнить долг. Мой корпус в Перемышле и Львове принял на себя удар, выдержал его и был готов перейти в наступление, но мои предложения были отвергнуты. Нерешительное, развращенное комиссарским контролем и растерянное управление фронтом привело Красную Армию к ряду тяжелых поражений».

Не выдержав напряжения, Власов вышел из корпуса и, отойдя под крону дуба, где стояла мусорная урна и где обычно курили немецкие офицеры, дрожащими руками извлек сигарету.

Штрик-Штрикфельдт стоял шагах в пяти-шести, почти в профиль к генералу, и, не привлекая внимания, следил за его поведением. Капитан давно принадлежал к кругу того генералитета и офицерства, в котором были недовольны политикой Гитлера, и в рядах которого постепенно вызревала пока еще скрытая оппозиция фюреру и его ближайшему окружению последователей. И все же он с трудом представлял себе, каким образом находил бы публичное оправдание своим действиям, если бы вдруг оказался в советском лагере военнопленных и оттуда пытался возглавить Германское освободительное движение. Где та грань, которая проходит между предательством из трусости, из желания спасти шкуру, и честным стремление помочь народу избавиться от ненавистного ему режима?

— На каком мемуарном рубеже вы закрепились, господин генерал? — неспешно приблизился он к Власову.

— На подходах к Киеву, — ответил генерал, не вынимая сигареты изо рта.

— В самом разгаре пораженческой части войны, — согласно кивнул капитан, не сгоняя с лица добродушно-лукавой ухмылки. — Советую пока что дальше не двигаться. Вернетесь к описанию завтра, иначе сорветесь. Вы и так находитесь на грани нервного срыва, словно на минном взрывателе лежите.

Не прислушавшись к мудрому совету капитана, генерал вновь — уже после ужина и унизительной, как он считал, общей переклички на плацу — вернулся к воспоминаниям:

«Я отводил войска к Киеву. Там принял командование 37-й армией и трудный пост начальника гарнизона города Киева. Видел, что война проигрывается по двум причинам: из-за нежелания русского народа защищать большевистскую власть и созданную систему насилия, и из-за безответственного руководства армией, вмешательства в ее действия больших и малых комиссаров.

В трудных условиях моя армия справилась с обороной Киева и два месяца успешно защищала столицу Украины. Однако неизлечимые болезни Красной Армии сделали дело. Фронт был прорван на участке соседних армий. Киев окружен. По приказу Верховного командовании я был должен оставить укрепленный район. После выхода из окружения я был назначен заместителем командующего Юго-Западным направлением и затем командующим 20-й армией. Формировать ее приходилось в труднейших условиях, когда решалась судьба Москвы. Я делал все от меня зависящее для обороны столицы страны. 20-я армия остановила наступление на Москву и затем сама перешла в наступление. Она прорвала фронт немецкой армии, взяла Солнечногорск, Волоколамск, Шаховскую, Середу и обеспечила переход в наступление по всему Московскому участку фронта, подошла к Гжатску».

Власов понимал, что немцам неприятно будет читать его победные реляции о боях под Москвой. Однако понимал и то, что без освещения «московского периода» его жизни «открытое письмо» потеряет все то, что предопределяет его правдивость и искренность, а главное, его, Власова, независимость от мнения немецкого руководства.

«Во время решающих боев за Москву я видел, что тыл помогал фронту, но, как и боец на фронте, каждый рабочий, каждый житель в тылу делал это лишь потому, что считал, что он защищает Родину. Ради Родины он терпел неисчислимые страдания, жертвовал всем. И не раз я отгонял от себя постоянно встававший вопрос: да полно, Родину ли я защищаю, за Родину ли посылаю на смерть людей? Не за большевизм ли, маскирующийся святым именем Родины…»

Дописав эти строки, Власов почувствовал, что дальше предаваться этой исповеди не в силах, швырнул ручку прямо на полуисписанный лист, оставив на нем несколько клякс, и, откинувшись на спинку кресла, надолго впал в забытье не столько нервного, сколько нравственного истощения. Да, и нравственного — тоже.

 

16

После завтрака Штрик-Штрикфельдт представил сотрудника отдела армейской пропаганды Генштаба обер-лейтенанта Дюрксена. Тоже из прибалтийских немцев, и тоже неплохо владеющего русским. Власов зауважал его с той минуты, когда услышал, что тот представляет здесь полковника фон Ренне и прислан сюда Николаем фон Гроте.

Первое, что сделал этот плечистый, представительный обер-лейтенант, больше похожий на гренадера, нежели на пропагандиста, — это выложил на стол фотокопии газетных публикаций материалов самого Власова и о нем — в «Правде», в «Известиях», «Комсомольской правде», в «Красной звезде». Власов тут же прошелся взглядом по знакомым названиям: «Новые методы учебы», «Командир передовой дивизии»… Здесь же и интервью с ним, сделанное перед наступлением 20-й армии на подмосковный Волоколамск американским журналистом Лари Лесюером, а также интервью французской журналистки Эв Кюри. И, наконец, недавние сообщения о разгроме 2-й Ударной армии и пленении ее командующего — в немецкой прессе.

— У нас также есть масса других материалов из «досье генерала Власова», которые способны освежать вашу память, господин генерал, — заверил его обер-лейтенант. — Они же помогут вам при работе над статьями и текстами для выступлений.

— Неужели так давно интересуетесь моей персоной?

— В нашем отделе также много информационного материала, связанного с количеством жертв коммунистических репрессий в Советском Союзе, с некоторыми аспектами внешней и внутренней политики сталинского режима, — не стал напрямую отвечать на его вопрос Дюрксен. — Кстати, мне сказали, что у вас уже готов текст листовки.

— Мы тут с полковником Боярским действительно кое-что насочиняли, — смутился Власов, как начинающий поэт, принесший свои первые литературные опыты на суд мэтра. — Наверное, это всего лишь основа для будущей листовки.

Обер-лейтенант внимательно ознакомился с текстом, немного почеркал его, а потом вдруг спросил:

— А почему в вашей листовке нет главного — призыва к красноармейцам переходить на сторону немецкой армии?

— Я принципиально не хочу призывать к этому, чтобы не подумали, что генерал Власов обращается к ним только потому, что желает выслужиться[25]Исторический факт: в первой подписанной им листовке Власов действительно отказывался призывать красноармейцев переходить на сторону вермахта. Но от себя германские пропагандисты дописывали сверху, над текстом листовки, что она может служить своеобразным пропуском при сдаче в плен. Есть свидетельства, что листовка, подписанная Власовым, спровоцировала целую волну перебежек красноармейцев, сработав, таким образом, на имидж этого генерала в Генштабе вермахта.
. Главное, чтобы они понимали, что настоящий их враг — коммунистический режим, закабаливший Россию; а там пусть решают. Возможно, кто-то из них сам попытается создать добровольческий партизанский отряд в тылу красных.

— Своеобразный взгляд на цель листовки, — качнул головой обер-лейтенант, — в самом деле, своеобразный. Впрочем, кто знает, возможно, это тоже сработает. Дабы не терять времени, я сегодня же передам текст по радио, чтобы с ним ознакомилось мое командование. При этом объясню вашу позицию, господин генерал.

Уже отправив текст листовки в свой портфель, он бегло ознакомился с написанной Власовым частью «открытого письма», одобрил ее и тут же посоветовал генералу как можно скорее завершить свое послание, с которым, по его мнению, уже вполне можно появляться в «пропагандистском» лагере военнопленных в Берлине[26]Здесь процитирован лишь фрагмент открытого письма генерала Андрея Власова «Почему я стал на путь борьбы против большевизма».
.

Представитель отдела армейской пропаганды все еще находился в винницком «Чистилище», когда из Берлина пришло ободряющее сообщение о том, что листовки за подписью генерала Власова уже третий день подряд разбрасываются над позициями красноармейцев. Уже появилось несколько десятков перебежчиков. Причем почти каждый из них интересовался, действительно ли в плену находится «тот самый генерал-лейтенант Власов, о котором говорят как о спасителе Москвы, и действительно ли он лично подписывал текст этой листовки?» Эти же перебежчики свидетельствовали, что имя Власова, решившего сражаться против большевизма, производит на многих красноармейцев ошеломляющее впечатление.

— Как видите, господин генерал, вы вновь становитесь популярным, — сообщил обер-лейтенант. — При этом заметьте, что мы выполнили данное обещание: призыва к красноармейцам переходить на сторону вермахта в подписанном вами тексте нет.

— Действительно, нет, — мрачно признал Власов, прочтя листовку.

Причем сразу же чувствовалось, что особого восторга от взлета своей славы в красноармейских массах он не ощущал. Понимал, что советская пропаганда долго ждать себя не заставит, на него тут же начнут навешивать всех собак в связи с гибелью 2-й Ударной, объясняя эту гибель исключительно предательскими действиями Власова.

Как и предсказывал полковник Боярский, едва Власов завершил работу над своим «Открытым письмом», как в «Чистилище» примчались птицы покрупнее обер-лейтенанта — сначала фон Гроте, а чуть позже прикатил и фон Ренне. С этим эскортом Власов и прибыл вскоре в «пропагандистский» лагерь на окраине Берлина.

С первых же дней этот небольшой лагерь, чем-то смахивающий на разбросанный по нескольким корпусам дом отдыха, настолько приглянулся мятежному генералу, что он предложил командованию вермахта превратить его в «политический центр» Русского освободительного движения и в штаб-квартиру Русской Освободительной Армии, пусть пока еще и не созданной.

Командование вермахта отнеслось к этой идее снисходительно, и для начала отделу армейской пропаганды позволено было создать в лагере некий «Русский комитет», в который вошли несколько бывших красных генералов и офицеров, выразивших желание сотрудничать с вермахтом. В частности, его членами с готовностью стали бывший начштаба 19-й армии генерал-майор Василий Малышкин; бывший начальник училища противовоздушной обороны Наркомата Военно-Морского флота генерал-майор Иван Благовещенский, бывший сотрудник редакции газеты «Известия», еврей Михаил Зыков, чуть позже казненный немцами; бывший бригадный комиссар Георгий Жиленков… Причем первой значительной акцией Русского комитета стало его обращение к бойцам Красной Армии и к русскому народу, названное «Смоленским. манифестом» и появившееся в немецкой печати, а также в виде листовок за подписью председателя Русского комитета генерала Власова и секретаря комитета генерала Малышкина[27]На самом деле этот манифест (в некоторых публикациях — «декларация») появился 27 декабря 1942 года в Берлине; указание на то, что манифест создавался в Смоленске, понадобилось германским пропагандистам и Власову, чтобы убедить читателей: Русский комитет, этот зародыш русского правительства, действует уже в русском городе Смоленске. Здесь публикуется только фрагмент этого документа, после появления которого красноармейцы впервые узнали о существовании Русской Освободительной Армии или, попросту, «Власовской Армии».
.

Изложив во вступительной части этого манифеста уже известные по «открытому письму» Власова причины, приведшие к созданию Русского освободительного движения, Русский комитет провозглашал и разъяснял, что «место русского народа — в семье европейских народов». И место будет зависеть от степени участия в борьбе против большевизма, ибо уничтожение кровавой власти Сталина и его преступной клики — в первую очередь дело самого русского народа.

«Свято веря, — сообщалось в манифесте, — что на основе этих принципов может и должно быть построено счастливое будущее русского народа, Русский комитет призывает всех, находящихся в освобожденных областях и в областях, занятых еще большевистской властью, рабочих, крестьян, интеллигенцию, бойцов, командиров, политработников объединяться для борьбы за Родину, против ее злейшего врага — большевизма».

Только после появления «Смоленского манифеста» Власов по-настоящему осознал, как далеко он зашел в своей борьбе против коммунистического режима, какая ответственность лежит на нем за судьбы красноармейцев, которые поверят его призывам, и какая опасность нависает отныне лично над ним. Поскольку понятно стало, что теперь Сталин и Берия сделают все возможное, чтобы расправиться с ним не только пропагандистски, но и физически. Все мосты, связывавшие его с Красной Армией и с прошлой жизнью, — сожжены.

 

17

За дверью камеры послышались шаги и чьи-то голоса. Неужели это пришли за ним? Власов метнул взгляд на черневшую под потолком узкую щелочку окна. Хотя оно и выходило во внутренний двор тюрьмы, тем не менее обитатели камеры смертников всегда могли определять наступление вечерней темноты или рассвета. Сейчас его чернота свидетельствовала, что пока еще глубокая ночь. Так, может, Сталину все же доложили о решении суда, и он приостановит исполнение приговора? Пусть даже не отменит, а хотя бы приостановит. Генерал Леонов не раз намекал, что с ним хочет встретиться сам!

Голоса и шаги то приближались, то терялись в гулкой тишине тюремного коридора. Но обреченный уже не отходил от двери, не мог отойти от нее.

Однажды на возможность подобной «встречи в верхах» намекнул и начальник тюрьмы полковник Миронов. Тот прямо сказал: «Тут вами интересовались, заключенный номер 31. Оттуда, из самого верха. Намекали, что вроде бы с вами желает встретиться сам товарищ Сталин. Секретно встретиться, для личной, так сказать, беседы». Трудно поверить, что Верховный решится на такую встречу, ведь Гитлер — и тот не решился! Но все может быть!

0 чем Сталин хотел поговорить с ним, этого ни начальник следственного отдела, ни начальник тюрьмы, естественно, не знали. И порой Власову казалось, что эти двое умышленно запускали дезинформацию, чтобы заставить его быть сговорчивее. Но теперь он вдруг стал хвататься за это воспоминание, как за слепой за лучик надежды.

* * *

Совещание, которое генерал Власов решил провести в школе пропагандистских кадров Русского освободительного движения в Дабендорфе, получилось довольно мрачным. Все переговоры, из тех, что руководитель движения пытался вести с Гиммлером через главнокомандующего «Остгруппен» немецкого генерала Гайнца Гельмиха, пока что завершались неудачей. Генерал Власов хорошо помнил, что Гитлер решительно настроен против создания воинских соединений из «восточных добровольцев», и даже потребовал расформировать все те части, что уже были созданы, поэтому понимал: встреча с ним Гиммлера была бы своего рода вызовом фюреру.

Гитлер с самого начала очень подозрительно относился к созданию Русского комитета под руководством Власова, к идее создания Русской Освободительной Армии и вообще — к формированию каких-либо полноценных русских воинских подразделений. Но по-настоящему терпение фюрера иссякло, когда он узнал, чем кончилась засылка в тыл противника большого диверсионного отряда, который был сформирован из наиболее подготовленных и надежных русских солдат и офицеров полковником Меандровым[28]Полковник (с февраля 1945 года — генерал-майор РОА) Меандров — один из активных деятелей Русского освободительного движения и создателей РОА, начальник ее офицерской школы. После захвата чешскими партизанами в мае 1945 года в плен командира второй дивизии РОА генерал-майора Трухина командование дивизией принял на себя генерал Меандров. А после пленения советскими войсками Власова возглавил вместо него Комитет освобождения народов России (КОНР)  и принял командование уцелевшими частями РОА. Осенью 1945 года администрацией американской зоны в Германии был передан советским властям, осужден и казнен.
.

В июле этот отряд под командованием гауптштурмфюрера СС Фюрста был переброшен из Германии под город Остров Ленинградской области, откуда со специальной базы должен был проводить операции в тылу русских, а также бороться против местных партизан в немецком тылу. Но произошло то, чего ни Меандров, ни его покровители совершенно не ожидали: уже в день прибытия отряда на базу пятнадцать его бойцов перебежали к партизанам. На следующий день была предотвращена еще одна попытка побега. Все кончилось тем, что оставшихся диверсантов немцам пришлось разоружить и отправить в ближайший лагерь военнопленных.

И хотя ни сам Меандров, ни его диверсанты в то время на службе в РОА не пребывали и Власову не подчинялись, спасти репутацию движения в глазах фюрера и Кейтеля это обстоятельство не помогло.

Правда, всеобщее разоружение частей все же удалось приостановить. На помощь Власову пришел тогда все тот же Гайнц Гельмих, сумевший убедить Кейтеля, что распустить русские соединения — значит уменьшить число своих солдат более чем на восемьсот тысяч. То есть лишиться многих охранных частей, оголить тыловые гарнизоны, отказаться от участия русских добровольцев во многих карательных экспедициях. Кто и какими ресурсами способен сейчас восполнить такие немыслимые потери?

К тому же командующий «Остгруппен» сумел оперативно собрать сведения о численности дезертиров из числа русских во всех дивизиях вермахта, и оказалось, что их не намного больше, чем дезертиров-немцев.

Само собой разумеется, что после этих споров Гельмих без особых упреков был освобожден от поста, и на его место назначили генерала Кёстринга. Но это уже были внутренние игры, встревать в которые Власову не с руки, да, собственно, и не дано.

— Так что там, в Италии? — обратился Власов к генерал-майору Малышкину.

— Как и везде. Наши части оказались в довольно странном, неясном положении. Офицерам очень трудно разобраться, что происходит в этой стране. Одни — за мятежного маршала Бадольо, другие — все еще за Муссолини, третьи — за красных партизан-гарибальдийцев, четвертые — тоже за партизан, только ненавидящих этих самых красных. Так что растерялись наши драгуны, растерялись.

Произнося все это, Малышкин держал в руке бокал, и могло показаться, что он поднялся только для того, чтобы произнести тост. Ну а «драгунами» он почему-то называл всех служивых, это было его любимым словцом.

— Но самое главное, господин командующий, что наши офицеры считают участие в боевых действиях на стороне любой из этих воинских сил совершенно неприемлемым для себя. А попросту — бессмысленным.

Морщинистое, с упрямо выпяченными скулами лицо Малышкина показалось Власову крайне изможденным, словно он только что вышел из лагеря для военнопленных. А ведь человек всего лишь съездил в Италию с инспекцией. По существу, туристическая поездка, почти увеселительная прогулка.

— Это не должно огорчать нас, генерал. Нам нетрудно будет убедить Верховное командование вермахта, что если наши солдаты не желают воевать в Италии, значит, они рвутся на Восточный фронт. Так можно ли осуждать их за это?

— Именно так я и воспринял порыв этих драгунов, — неуверенно и совершенно неубедительно поддержал его Малышкин. — Однако не знаю, сумеем ли мы доказать Кейтелю и прочим, что в данном случае они не столкнулись с тем же, с чем столкнулись при попытке использовать диверсионный отряд Меандрова.

— Попытаемся. Что же касается наших бойцов, то очень скоро мы предоставим им такую возможность — сражаться не за Италию, а за родину.

Они сидели в небольшом «генеральском» зале Дабендорфской школы пропагандистских кадров — три генерала, костяк все еще не сформированной Русской Освободительной Армии, и чувствовали себя заговорщиками, интригующими против тех, кому должны служить, и служащими тем, против кого, ни минуты не сомневаясь, интриговали.

— Я могу сказать то же самое, — поднялся генерал-майор Трухин, как только его коллега, опустошив бокал, сел на свое место. — Офицеры крайне встревожены настроениями, царящими в наших батальонах. Переброску их во Францию воспринимают, как выражение недоверия.

— Ну, знаете, им не угодишь. Франция, Италия, Югославия… Европа, словом. Чего им еще? Не терпится месить болота Белоруссии и погибать в лесах Смоленщины? Так ведь это им еще предстоит.

Генералы понимали, что командующий откровенно играет на публику, но понимали и то, что ему нечем их успокоить: все аргументы исчерпаны. И потом, это ведь не командующий должен убеждать в лояльности и боеспособности их солдат, а наоборот, они обязаны отчитываться перед командующим за работу в армейских подразделениях. Именно отчитываться, а не скулить.

— Да, господа, Гитлер и штаб вермахта не доверяют нашим солдатам, — проговорил Власов, глядя куда-то в пространство между окнами. — Кроме того, наши подразделения разбросаны по Европе, дезориентированы и, в большей части своей, небоеспособны.

— Самая правильная оценка общего состояния войск, — признал Малышкин.

— Но что прикажете делать? Разве у армии существует еще какой-то способ доказать лояльность режиму, кроме как силой своего оружия? — Генералы мрачно молчали, давая командарму понять, что вопрос его сугубо риторический. — Тогда что я могу поделать, если обстоятельства складываются так, что нам не позволяют ни сформировать полноценную армию, ни проявить себя в настоящих боях?

— Мне совершенно непонятна политика немцев в отношении наших войск, — мрачно пробасил Трухин, и вечно багровое лицо его побагровело до цвета вишни. — Войну они явно просрали, прошу прощения… Прут их большевики на всех фронтах. Так чего они ждут, господин командующий? Может, нам все же стоит каким-то образом прорваться к фюреру и поговорить с ним?

Власов старательно протер стекла очков в массивной роговой оправе и, водрузив их на переносицу, укоризненно, и в то же время снисходительно, взглянул на Трухина.

— Опять вы о своем, генерал? В том-то и дело, что неприятие идеи Русского освободительного движения, как и самой РОА, исходит от фюрера. В этом вся гибельность ситуации.

— Тогда на кого они рассчитывают? Неужели и впрямь мыслят теми же дурацкими постулатами, что и журнал «Дер Унтер-менш», если верить которому, все мы, славяне, недочеловеки или законченные дегенераты?

— Не сомневайтесь, так и мыслят, — проворчал Малышкин. — По-моему, они куда смелее доверяют солдатам подразделений, входящих в «Остлегионен». чем частям РОА.

— Будто их батальоны «Остлегионен» способны что-либо изменить в ходе этой войны, — добавил Трухин.

— Ставка в данном случае на то, что эти «туземные войска» ненавидят русских, а потому будут упорно сражаться, мечтая о независимости своих народов.

— Успокойтесь, господа, — вмешался Власов, — появление подразделений «Остлегионен» тоже вызвало недовольство Гитлера. Эти части находятся в непосредственном подчинении командования вермахта, а Гитлер не желает, чтобы его арийская армия заражалась вирусом азиатской расы. Чистота крови для него — прежде всего, даже если речь идет о крови, пролитой на поле брани.

— Особенно на поле брани, — возмущенно процедил Трухин.

Власов закурил и с минуту держал паузу, как бы дожидаясь, пока его генералы остынут.

— Я уже высказал свое мнение, о котором, уверен, сумели уведомить не только Кейтеля и Гиммлера, но и самого фюрера. Состоит оно в том, что вермахт не сможет победить в этой войне, пока в бой не будут введены силы Русской Освободительной Армии, за которой пошли бы и население, и значительная часть нынешних советских партизан. В этом меня убедили поездки по занятым немцами территориям. Немцы не хотят понять, что без русских России им не одолеть. Не одолеть им коммунистической России без антикоммунистически настроенных русских — вот в чем заключается их самая странная и самая страшная ошибка, — чуть ли не после каждого слова зло врубался Власов в стол худым, по-крестьянски узловатым пальцем.

 

18

Гиммлера не очень-то удивило упорство, с которым редактор СС-газеты «Дас Шварце Кор» штандартенфюрер Гюнтер Д’Алькен добивался его аудиенции. Рейхсфюрер уже выяснил, что редактор только что вернулся после длительной поездки по территориям, прилегающим к Восточному фронту, и теперь был, очевидно, обуреваем какими-то совершенно немыслимыми идеями. Настолько же гениальными, насколько и бредовыми.

Несмотря на то что «Дас Шварце Кор» являлась официозом СС и, следовательно, должна была отличаться особой правоверностью, ее редактор давно прослыл вольнодумцем, по некоторым вопросам позволял себе не соглашаться со всеми, вплоть До фюрера. Правда, вольномыслие это крайне редко удавалось доносить до газетных страниц, что, собственно, и спасало д’Алькена, как редактора. Но ведь и мнение, высказанное в кулуарах совещания, в кабинете высокого чина СС или в собственном кабинете, тоже достойно того, чтобы быть отмеченным не только отставкой, но и концлагерем.

— Говорят, поездка по окрестностям Восточного фронта произвела на вас неизгладимое впечатление.

— Справедливое замечание, господин рейхсфюрер.

Они прошли вдоль берега небольшого озерца и оказались посреди чашеобразной, почти первозданной по красоте своей низине, в которой каким-то образом вмещались: это родниковое, обрамленное двумя невысокими скалами озерцо, дубовая роща, поросшие мхом руины замка и заброшенная штольня старой каменоломни. Эту «Долину отрешенности», как назвал ее Гиммлер, водитель открыл для него еще прошлым летом, когда завернул сюда, чтобы помочь шефу утолить жажду. Три родничка, издревле питавшие озерцо, казались божественно прохладными и умиротворяющими. Руины и каменоломня навевали на философские раздумья о вечности и суетности жизни, а между шатром рощи и озерным плесом царила какая-то особая нордическая прохлада, совершенно отделяющая эту долину от издерганного, расплавленного зноем остального мира.

— И каковы же ваши прогнозы, редактор? — поинтересовался Гиммлер, отпивая с ладоней родниковой воды.

— Как всегда, мрачные.

— Как всегда, — задумчиво кивнул Гиммлер, однако в голосе его не послышалось ни осуждения, ни мстительности.

— Зато поездка помогла мне убедиться в том, в чем, собственно, я и так был убежден.

— Еще одно оригинальное признание.

Гиммлер остановился у гранитной, отполированной стихиями скалы, в которой отливалась голубизна озерного плеса, а в кварцевых зернах отражались лучи предобеденного солнца, и выжидающе уставился на д’Алькена. Лицо его оставалось при этом холодно-вежливым и смиренно-терпеливым.

— Мы, господин рейхсфюрер, допускали огромную ошибку, унижая и истребляя население оккупированных нами русских территорий. Подавляющее большинство его действительно ненавидело коммунистов и не желало возвращения советской власти. Будь мы осмотрительнее и дальновиднее — давно сумели бы превратить начатую нами войну в гражданскую войну России.

— Уверены, что таких было большинство, штандартенфюрер?

— Во всяком случае, потенциально. Речь идет о населении, которое изначально считало нас избавителями от коммунистических варваров, разрушивших тысячи храмов, истребивших в концлагерях десятки тысяч их земляков, сославших под видом кулаков в Сибирь наиболее трудолюбивую часть крестьян. Оставшееся население являлось нашим естественным союзником — это, на мой взгляд, бесспорно.

— Я погрешил бы против истины, полковник, если бы признал, что вы открыли для меня некую высшую истину, которой мы все, генералитет СС и руководство рейха, постичь были не в состоянии.

— Но я и не претендую на роль мессии, — грубоватое, далеко не аристократическое лицо д’Алькена слегка побледнело, однако он все же сумел сдержаться. Штандартенфюрер давно готовился к этому разговору, рассчитывал на него и обрадовался, узнав, что Гиммлер назначил встречу не в своем кабинете, а здесь, в этом романтическом уголке, вдали от скрытых магнитофонов.

— На что же вы тогда претендуете, наш восточный паломник?

— Это интересует многих, господин рейхсфюрер. Многим непонятно, с какой стати я вдруг отстаиваю власовское движение.

Почему пытаюсь оживить его, взбодрить, используя при этом не только свою газету, но и личные связи.

— Не тщитесь, штандартенфюрер, во «враги народа», подобно тому, как это делает со своими вольнодумцами Сталин, вас все равно не зачислят. В героях послевоенной Германии вам тоже не ходить. Так и останетесь «редактором одиозной эсэсовской газетенки», как вас именуют по ту сторону Ла-Манша, — улыбку, которая вырисовывалась на лице Гиммлера, действительно можно было бы считать таковой, если бы только это лицо не принадлежало Гиммлеру. — То, что вы — яростный сторонник генерала Власова, мне уже понятно. Непонятно другое — за что вы его так возлюбили?

— Это любовь не к русскому генералу, а к Германии. Бросив на русские штыки сотни тысяч бывших русских пленных, мы спасем сотни тысяч арийцев.

— Но испоганим саму идею арийского господства, ради которой, собственно, все это и затевалось. Такой поворот мыслей вас никогда не увлекал?

— Но всякий раз побеждало желание облегчить участь наших солдат. Не следует забывать, что за первые шесть месяцев войны в нашем плену оказалось три миллиона девятьсот тысяч советских солдат и офицеров! Напомню вам данные, полученные мною из штаба Верховного командования. На август 1943 года под знаменами фюрера сражались сформированные исключительно из русских один полк, семьдесят восемь отдельных батальонов и сто двадцать две отдельные роты. Кроме этого, до двухсот двадцати тысяч бывших советских воинов числятся сейчас в качестве добровольных помощников при наших артиллерийских частях.

— Кажется, из расчета четыре-пять русских добровольных помощников на одного артиллериста? — благодушно развел руками Гиммлер.

— Именно так. Добавьте к этому числу шестьдесят тысяч русских, которые служат в различных охранных ротах и командах, да сорок семь тысяч, которые, как уведомил меня полковник Шерф, занимающийся проблемами транспорта, «безо всякого надзора со стороны надсмотрщиков и полиции, трудятся на железной дороге». Словом, нам не составило бы никакого труда сформировать трехсоттысячную Русскую Освободительную Армию.

В течение нескольких минут Гиммлер задумчиво всматривался в озерный плес, а затем произнес:

— И все же… Если бы не моя вера, что вы, штандартенфюрер, руководствуетесь состраданием к Германии, а отнюдь не к Власову, вы давно сменили бы свой франтовской мундир на скромное лагерное одеяние.

— После вашего откровения, господин рейхсфюрер, мне сам Бог велел быть предельно откровенным. Известно, что Власов добивается встречи с вами.

— Как и с фюрером.

— Однако фюрер вряд ли согласится принять русского генерала, поскольку ему трудно будет отречься от предубеждений относительно Русской Освободительной Армии, которые уже давно стали общеизвестными. Но было бы неплохо, если бы приняли его вы.

— Ну, допустим, приму…

— Тогда власовское движение стало бы приобретением СС, а не ведомства Розенберга. А то, что окончательно отказаться от власовцев мы не можем, ибо не то время, — уже ясно. Так что мы, в конце концов, теряем? Создавая полноценную русскую армию, мы получаем новых солдат, меняем отношение к себе славянского населения России, не говоря уже об отношении многих европейских политиков. Поскольку Власов — это ведь борьба не с целью захвата России, а с целью освобождения ее народов и всего мира от коммунистической чумы… Для меня как журналиста совершенно очевидно, что политическая выгода от нашей лояльности к власовцам еще более важна, чем сугубо военная.

— Но ведь вам известно, что в свое время я назвал Власова «большевистским подмастерьем мясника»[33]Это реальный исторический факт.
.

— И при этом запретили мне каким бы то ни было образом поддерживать генерала и пропагандировать его воинские подразделения.

— Неужели я так низко пал? — иронично осклабился Гиммлер.

— Однако взгляды свои мы должны менять в соответствии с ситуацией и общей обстановкой. Хотя понятно, что Сталин — если только он узнал об этом высказывании — не в восторге от возведения его в ранг мясника.

— Скорцени называет его проще — «Кровавым Кобой», — презрительно поморщился рейхсфюрер СС.

— Он всего лишь повторяет кличку, которой этого «вождя всех времен и народов» давно наделили сами русские, исходя из подпольной клички самого Сталина[34]«Коба» — подпольная революционная кличка Сталина.
.

— Однако оставим в покое этого… Кобу и обратимся к нашей действительности. Как вы себе представляете развитие русского движения в Германии, штандартенфюрер?

— Оно не будет иметь никакого влияния, пока мы не создадим русскую армию хотя бы в составе двух-трех стрелковых дивизий, с полком авиации и прочими приданными и вспомогательными частями. Это сразу же поднимет авторитет Власова и среди пленных, и среди будущих дезертиров. Кстати, во время операции «Зильберштрайф» мы добились достаточно большого потока перебежчиков. Но сейчас он резко сократился.

— А когда и в какой войне было такое, чтобы солдаты бежали из армии, которая наступает, в армию, которая терпит поражение? — пожал плечами Гиммлер.

— И все же поток перебежчиков уменьшается не только потому, что наши войска временно отступают. Просто русские солдаты не видят по ту сторону линии фронта полноценных частей власовской освободительной армии, не видят силы, которая способна будет заменить вермахт и возглавить сопротивление вконец распоясавшимся коммунистам, — вот в чем проблема!

— Справедливо, — согласился Гиммлер, останавливаясь у руин замка. — Народу нужен вождь-освободитель, нужен новый символ надежды — вот в чем проблема.

— А ведь уже спустя месяц после своего пленения генерал Власов сказал, — поспешно достал из кармана записную книжку редактор: — «Чтобы добиться победы над Советским Союзом, нужно ввести в бой против Красной Армии военнопленных. Ничто не подействует на красноармейцев так сильно, как выступление русских соединений на стороне немецких войск»[36]Эти слова были сказаны генералом Власовым в августе 1942-го, во время его пребывания в лагере военнопленных под Винницей.
.

 

19

В самый разгар обсуждения, происходившего в «генеральском» зале, в дверях неожиданно появилась официантка. Открытое славянское лицо, еще не утратившие природную розоватость щеки; пухлые, жаждущие поцелуев, губы и опьяняюще крутые бедра.

Пока она ставила на стол котлеты с гречневым гарниром, все три генерала жадно прощупывали ее фигуру взглядами, а Трухин даже не удержался и сумел попридержать ее за дородный стан.

— Не могу, ох, не могу! — азартно повертел он головой, втягивая ноздрями хмельной запах тела официантки. — Настоящая украинская молодуха-молодица, из тех, от которых у меня особый мужской восторг. Скольких я пропустил через свои руки, скольких, впрочем, пардон… Нервы сдают, как порванные струны.

— Побереги их, драгун, они тебе еще понадобятся, — посоветовал Малышкин, который и сам пьянел от близости пышного женского тела.

Но как только официантка исчезла, генералы мгновенно забыли о ней. Последние события в Европе настолько круто замешивали их судьбы, что, может статься, вскоре им уже будет не до «молодух-молодиц», и даже не до собственного «мужского восторга».

— Кстати, а какова судьба нашего послания фюреру? — поинтересовался Трухин, уже вовсю орудуя вилкой.

— Некоторое время мы с вами, господа генералы, действительно с надеждой ждали реакции фюрера на наше сдержанное, хорошо продуманное послание, но… Теперь мне уже точно известно, что его не последует. И кто знает, возможно, это даже к лучшему.

Генералы забыли о еде и удивленно уставились на командарма. Словно бы испытывая их терпение, Власов, наоборот, неспешно, сосредоточенно поглощал пищу.

— Что вы имеете в виду, товар… господин, — тут же исправился Трухин, — командующий?

В последнее время в штабе РОА жестко следили за тем, чтобы в обращении не употреблялось слово «товарищ». Немецкий офицер связи капитан Штрик-Штрикфельдт предупредил Власова, что кто-то донес в гестапо и в штаб Верховного командования, что русские офицеры продолжают обращаться друг к другу по канонам Красной Армии. Судя по всему, донос был составлен кем-то из бывших белогвардейцев, которые относились к «власовцам» с еще большим недоверием и подозрением, нежели немцы.

К тому же с появлением власовцев власти заметно потеряли интерес к Белому движению, что тут же сказалось на его финансовой и прочей поддержке.

— С точки зрения дипломатии, — проговорил Власов, пережевывая слова вместе с гречневым гарниром, — отсутствие ответа всегда предпочтительнее, нежели резкий отрицательный ответ. Причем это удобно для обеих сторон. Если ситуация изменится, рейхсканцелярия, да и сам фюрер, в любую минуту могут сослаться на то, что ответ не был дан по чистому недоразумению, или из-за того, что изучались возможности дальнейшего сотрудничества РОА и рейха. Словом, тут уже вступает в силу язык дипломатии.

— Да к черту эту дипломатию! — взорвался Трухин. — Чего она стоит, если мы теряем столько времени?!

— Или, может, наоборот, выигрываем время, — как бы про себя пробормотал Малышкин. — Пока коммунисты и фашисты истребляют друг друга, мы сохраняем людей, накапливаем силы, вооружаемся и завершаем формирование наших частей.

— Ну, это вы так считаете, генерал, — огрызнулся Трухин. — Если мы сейчас не заявим о себе, нас попросту разгонят по лагерям, а то и перестреляют. Штаб вермахта потому и не доверяет нам, что под ногами у него постоянно путается всякая дезертирско-уголовная шушера, — скрипел срывающимся баритоном Трухин. — По ней, сволочной, судят и о нашем движении. Вспомните: как раз тогда, когда мы сочиняли послание, русская «СС Дружина-1» полковника Родионова перебивает конвой эсэсовцев и вместе с партизанами, которых эти эсэсовцы конвоировали, уходит в леса. Говорят, после этого Родионова даже переправили в Москву и сам Сталин будто бы наградил его каким-то орденом.

— После того, как он служил у немцев, да к тому же — в подчинении войск СС? — криво ухмыльнулся Власов. — Это уже дешевая пропаганда, рассчитанная на идиотов.

— А все может быть, — стоял на своем Трухин. — Сталин с Жуковым тоже боятся, что по ту сторону фронта могут возникнуть дивизии русских, притом что свои мобилизационные ресурсы на исходе. Словом, при таком массовом предательстве, какое было продемонстрировано «СС-дружинниками», поневоле начинаешь впадать в подозрение, как в старческий маразм. А тут еще штаб вермахта погрызся с командованием бригады русских националистов «Остинторф».

— Почему «националистов»? — насторожился Власов.

— Да потому что создатели бригады собирались развернуть ее в полноценную Русскую Народную Национальную Армию.

— Ишь ты, в стремени, да на рыс-сях?! Так сразу — в армию, да еще и в народную, национальную?

— Притом что создатели бригады прекрасно знали о формировании нашей, Русской Освободительной.

— Так ведь потому и шли в противовес, что задумана была эта армия белогвардейцами, — объяснил Малышкин. — И костяк у нее тоже был сугубо белогвардейский.

— Но даже этой бригаде немцы выразили свое недоверие, — напомнил ему Трухин. — Хотя, не спорю, такие конкурентные формирования нам не нужны.

— Так ведь Жиленкову и Боярскому немцы подсунули сволочных офицеров, которые начали относиться к нашим офицерам, как к денщикам, — негромко, словно опасаясь подслушивания, проворчал Малышкин. — Нам с вами, господин командарм, тоже не очень-то доверяют. Даже генералитету.

— Что имеется в виду? — исподлобья взглянул на него Власов.

Официантка принесла кофе, однако на сей раз никто из генералов внимания на нее не обратил, хотя, расставляя чашки и собирая опустевшие тарелки, женщина явно не торопилась уходить, и даже не очень-то опасалась близости мужских рук.

— Запретили же вам лично проинспектировать войска, находящиеся во Франции, — напомнил командарму Малышкин, чем тут же вызвал его недовольство.

— Что значит «запретили, не доверяют»?! Я бы не стал утверждать это столь категорично, — швырнул он измятую салфетку на стол. — А тем более — обсуждать этот инцидент.

Инспектировать свои «французские» подразделения Власову действительно не позволили, но этот запрет, переданный через капитана Штрик-Штрикфельдта и не преданный никакой официальной огласке, командарм скрывал даже от ближайших соратников. Поэтому был удивлен, что Малышкину каким-то образом стало известно о нем.

— В любом случае мы не должны акцентировать сейчас внимание на наших разногласиях со штабом вермахта, СС и рейхсканцелярией. По-моему, совершенно ясно, что это не в наших интересах.

— Но ведь в узком же кругу говорено, — спокойно заверил его Малышкин, явно засоряя командующего в том, что тот попытался скрыть от них столь вопиющий факт.

Власов, забыв о кофе, с минуту сидел, закрыв глаза и выставив намертво сжатые кулаки на стол, далеко впереди себя. Время от времени крепкие жилистые пальцы его вздрагивали, будто он Удерживал ими рукояти стреляющего «максима».

Командарм не желал никакого конфликта с немцами. Не из-за страха. Он слишком много поставил на карту, чтобы смириться с тем, что однажды его армию, как и все Русское освободительное движение, попросту расформируют, а руководство Расстреляют или вновь загонят в концлагеря. Россия еще должна Узнать о нем. Его войска еще должны войти в Москву, но уже как народная освободительная армия, когда к ней будут относиться приблизительно так же, как большинство населения Югославии относится сейчас к армии маршала Тито.

— Все правильно: это сейчас в советской России к «власовцам» относятся, как к пособникам немцев, — каким-то странным чутьем уловил ход его мыслей Малышкин, — а когда война завершится и коммунистический режим окажется наедине с Русским освободительным движением, у народа появится реальный выбор.

 

20

Старая, вконец ослабевшая змея заползла на вершину скального обломка и, греясь на солнце, лениво уставилась на людей. Какое-то время рейхсфюрер и змея гипнотизировали друг друга, оставаясь совершенно неподвижными. Это продолжалось до тех пор, пока штандартенфюрер д’Алькен не извлек пистолет и не рассек пресмыкающееся несколькими меткими выстрелами.

— Знаю, что вместе с пропагандистским отделом вермахта вы затеяли сейчас новую операцию.

— Под кодовым названием «Скорпион».

— Название будем считать красноречивым. А как с успехами?

— Особых успехов пока не наблюдается. Все по той же причине. Переходя на нашу сторону, русские очень рискуют. Мы отходим, и тут же приходят коммунисты. Сразу же начинаются расстрелы, концлагеря, ссылки в Сибирь. Многие не хотят служить нам, но согласны служить под началом русских генералов, выступающих за «свободную Россию без коммунистов».

— Вы говорите все это, чтобы расчувствовать меня, штандартенфюрер? Зря стараетесь. Вы ведь знаете, что мои сопереживания несчастным русским, отданным на произвол коммунистам, и так довольно глубоки и искренни.

По идее Гиммлер должен был произнести это с легкой иронией. Однако д’Алькен так и не сумел уловить ее. «Ирония, очевидно, в том и заключается, что Гиммлер приучил себя произносить подобные „спичи“ совершенно серьезно и совершенно искренне», — объяснил себе шеф эсэсовского официоза, по старой журналистской привычке пытаясь всему дать собственное толкование.

— Господин рейхсфюрер, я понимаю, что ваше время слишком ограниченно, — произнес он.

— Вот в этом вы не ошибаетесь, — поиграл желваками Гиммлер и, бросив последний взгляд на вздрагивающее тело змеи, направился к стоящим поодаль, на выходе из «чащи», машинам.

— Могу ли я сообщить Власову, что вы готовы принять его? Если это так, мы у себя в газете — да и пресса, рассчитанная на население оккупированных территорий, — могли бы преподнести сию новость в соответствующих интонациях и с соответствующими комментариями.

Вопрос был задан настолько прямолинейно и беспардонно, что рейхсфюрер уставился на д’Алькена с таким же удивлением, с каким еще недавно смотрел на змею. Но все же почувствовал, что это тот случай, когда, с пропагандистской точки зрения, выгоднее дать «добро».

— Я жду генерала у себя двадцать первого июля, — скороговоркой отмахнулся он от продолжения темы. — Надеюсь, дата господина Власова устроит? — теперь он не скрывал ни презрения своего, ни сарказма. — Или, может, генерал сам назначит дату и время?

— Его устроит любой день из отведенных ему на этой грешной земле.

— Время ему сообщат дополнительно. Но вы, штандартенфюрер, должны понять, что ни фюрер, ни я никаких особых чувств к этому генералу не испытываем.

— Мне это известно лучше, чем кому бы то ни было.

— К тому же следует обратить внимание на то, как он ведет себя во время встреч с населением освобожденных нами территорий. Как можно относиться к генералу, который заявляет, что после победного завершения войны он будет рад видеть немцев в качестве гостей Свободной России?

Штандартенфюрер понял, что речь идет о том восторженном приеме, которое русское население устраивало Власову во время его пропагандистских поездок в Смоленск, Могилев, Бобруйск, Псков, Лугу… В Луге восторженные поклонники Власова прорвались через заградительный заслон полиции и попытались поднять мятежного генерала на руки. Вот он в своих речах и расхрабрился.

— Непростительное, истинно русское свинство, рейсхфюрер, — вот как это называется. Но ведь и мы тоже не должны забывать, с кем имеем дело. Конечно, подобные высказывания можно списывать и на пропагандистские издержки, тут уж все зависит от отношения к самому Власову.

— Оно вам известно, — процедил Гиммлер.

— Кстати, если уж господин Власов настолько — как любят выражаться русские — «пришелся не ко двору», почему мы должны терпеть его? В конечном итоге, для нас ведь важен не Власов, а сама идея Русского освободительного движения. Разве не так?

— Скажите прямо, штандартенфюрер: вы со своим другом, генералом Геленом, намерены кем-то заменить Власова? — мрачно улыбнулся Гиммлер.

— Гелена русские вряд ли воспримут. А вот генерал Жиленков вполне подошел бы.

— А что, у русских есть и такой генерал? — артистично вскинул брови рейхсфюрер. Однако д’Алькен понял, что это всего лишь игра. О Жиленкове рейхсфюрер, конечно же, слышал, не мог не слышать. — У них тут что, свой Генштаб?

— Поскольку существует армия, должен существовать и генералитет, — сдержанно остепенил его д’Алькен. К чинам выше полковничьих он, полковник войск СС, всегда относился с должным почитанием. — Мы уже обсуждали его кандидатуру с Гайнцем Гельмихом. Как оказалось, командующий тоже готов поддержать кандидатуру Жиленкова.

— Считаете, что этому генералу хватит авторитета и решительности, чтобы возобладать во всем этом расхристанном Русском освободительном движении?

— Уверен. Жиленков достаточно решителен, когда того требуют обстоятельства, и сдержан, когда того требует чувство такта, которое так часто изменяет пролетарскому генералу Власову. Кроме того, Жиленков — один из авторов власовской «Смоленской декларации», он стоял у истоков Русского освободительного движения. И вообще, больший «власовец», чем сам Власов.

— Но это вызовет раскол в среде русских. Они устроят здесь настоящую гражданскую войну. Разве вы не знаете, что они там, у себя в России, так и не довели ее до естественного завершения? Уж что-что, а истреблять друг друга они научились.

— Не сомневаюсь. Судя по воинственности белых офицеров, находящихся в Германии и во Франции, а также красных — по ту сторону фронта, они способны на еще одну многолетнюю гражданскую, — согласился штандартенфюрер. — Но позволю себе заметить: раскол возможен в том случае, когда Власов будет среди активных членов Русского комитета, членов руководства движением; если он все еще будет оставаться…

— Вот это другое дело, — мрачно пробубнил Гиммлер. — Тогда, может быть, есть смысл сразу же встретиться с этим вашим… Жиленковым, пока русские сами не убрали его? Знаете, полковник, у нас, в штабе командования СС, как-то не принято пожимать руки покойникам.

— С вашего позволения, я поговорю с самим Жиленковым. Думаю, отказа не последует. Но формальность есть формальность.

— Так вы еще не беседовали с ним… — грустно констатировал Гиммлер, с сожалением глядя на полковника. — Придется перевести вас в действующую армию, штандартенфюрер. Редакторское кресло действует на вас деморализующе.

— Потому и не торопился беседовать с Жиленковым, что Решил: прежде всего, следует проконсультироваться с вами, господин рейхсфюрер, — запоздало попытался объяснить свою неспешность д’Алькен.

 

21

Встреча штандартенфюрера д’Алькена с «власовским Геббельсом» произошла неподалеку от штаба армии резерва, в небольшом старинном ресторанчике с непредсказуемо опасным названием «Как в лучшие времена», стены которого еще помнили устрашающие речи крестоносцев, отправлявшихся отвоевывать Гроб Господний.

— Утверждают, господин Жиленков, что в последнее время у вас возникли серьезные трения с генералом Власовым, — нагло провоцировал его редактор «Дас Шварце Кор», прекрасно зная, что никаких особых трений между этими генералами не возникало. — Надеюсь, они не настолько безудержны, что способны вызвать раскол в освободительном движении?

— Так вас заинтересовало только это?

— Мне еще понятно, когда вы настороженно относитесь к контактам с генералами из лагеря атамана Краснова[41]Генерал-лейтенант Петр Краснов. Командир 3-го корпуса, а затем главнокомандующий войсками Временного правительства, противостоящими коммунистам. Атаман Всевеликого Войска Донского — в Гражданскую. Начальник Главного управления казачьих войск при гитлеровском Министерстве восточных областей, возглавляемом Розенбергом. Автор нескольких книг о белогвардейском движении. В 1947 году повешен по приговору Военной коллегии Верховного Суда СССР. В августе 2007 года ему воздвигнут памятник в станице Еланской Ростовской области России.
, пытающимися переманить от вас лучшие командирские кадры, чтобы омолодить свое белогвардейское воинство. Но откуда такая настороженность в отношении офицеров СС?

— Время такое. Всегда нужно знать, с кем и о чем… Опять же, особенность нашего полуэмигрантского-полупленницкого положения.

Приземистый, худощавый, генерал вообще не производил какого бы то ни было впечатления: ни выправки офицерской, ни статности, ни командирского голоса. Однако таким, неказистым и невоенным, он должен был казаться только на плацу. Штандартенфюрер прекрасно знал, что Жиленков слывет неплохим оратором, к тому же сам составляет свои речи. Один из русских власовских офицеров даже отозвался о нем в том духе, что перед любой, самой мизерной аудиторией генерал выступает так, словно стоит на баррикаде под стволами жандармов.

Однако революционная терминология Жиленкова штандартенфюрера не смущала. Важно, что генерала воспринимают.

— «С кем» — вы уже, допустим, знаете. А вот «о чем» — будет для вас неожиданностью.

Пиво оказалось на удивление густым и кисловато-горьким. Уже не пиво, а некий прифронтовой эрзац. Но они потягивали его, смакуя не напиток, а знакомство друг с другом.

— Хотите переправить меня через линию фронта, чтобы создавал там прогерманские партизанские отряды?

— И что, согласились бы?

— Нет уж, увольте.

— Почему так решительно? Партизанский генерал Жиленков в тылу у красных! Статьи во всех газетах Европы. Сразу же вспомнили бы, что перед войной вы были секретарем райкома партии и членом Московского большевистского горкома, а затем стали бригадным комиссаром Красной Армии.

— Оказывается, вы неплохо подготовились к встрече со мной, — проворчал Жиленков.

— В нынешней России красные партизанские командиры гремят, купаясь во славе. Ковпак, например. Всенародный почет и уважение.

— Ковпак, говорите? Наслышан. Ходят слухи, что действительно неплохо воюет против вас, немцев, которые немало насолили всем, да к тому же чужаки на этой земле. Но это против вас, «оккупантов», как говорится. А каково стрелять из-за угла в солдат, которые только недавно эти края освобождали?

— Но ведь вы — генерал освободительной армии, — замер Д’Алькен с кружкой у рта. — Вам ли ставить вопрос таким образом? У освободительной армии нет иного способа, кроме партизанского, начать войну.

Жиленков угрюмо, затравленно улыбнулся. Он понял, что поспешил с отказом, но что теперь поделаешь? Его худощавое прыщеватое лицо с шелушащимися щеками и заостренным красноватым носом еще более вытянулось и приобрело ярко выраженные черты посконной рожи непротрезвившегося конюха.

— Поздно начинать партизанить, штандартенфюрер. К тому же мы — регулярная армия. Хотя бы первые наши победы должны быть вырваны в открытом бою, плечом к плечу с союзниками. Вот почему мне совершенно непонятно, кто и по какому злому умыслу сдерживает формирование дивизий РОА.

Д’Алькен озорно хмыкнул и удивленно покачал головой. Он не мог не поражаться наивности русского генерала.

— Если я назову вам человека, активнее всех сдерживающего их формирование, пиво покажется вам еще более безвкусным, а весь дальнейший разговор потеряет всякий смысл.

«А ведь речь идет о фюрере!» — понял Жиленков, тотчас же признавшись себе, что не такая уж это тайна и неожиданность.

— Тогда кто же вам поручил вести переговоры о власовском партизанском движении?

— Ну почему сразу «о власовском»? Почему не о Русском освободительном? Вы что, всерьез воспринимаете Власова как вождя движения?

Жиленков резко поставил свою кружку с недопитым пивом на стол и впился глазами в штандартенфюрера. Д’Алькен сразу же почувствовал, что погорячился: к такому дипломатическому аллюру генерал явно не готов.

— И как я должен воспринимать подобный пассаж? — настороженно спросил Жиленков и почему-то оглянулся на дверь, словно кто-то там, за ней, мог подслушивать их разговор. — Что, немецкое командование больше не доверяет генерал-лейтенанту Власову?

— Можно сформулировать и таким образом, — согласился д’Алькен, решив идти напропалую. Все равно ведь тональность беседы изменить невозможно.

— Но почему вдруг?! Разве не Власов развернул…

— Не утруждайте себя перечислением заслуг командующего, генерал. Они общеизвестны. Как и слабости генерала, которые не позволяют ему занять достойное место в сонме руководителей вооруженных сил рейха.

— Не могли бы вы как-нибудь поточнее сформулировать претензии к нему?

— У меня существуют другие, более полезные занятия, господин генерал, — напомнил ему д’Алькен. — Власов давно не внушает доверия не только Верховному командованию вермахта, но и самому фюреру. Не говоря уже о Гиммлере и Геринге. Поэтому вопрос теперь стоит так: Власов должен быть смещен. Спокойно, самым порядочным образом, с подобающим достоинством… И ничего не поделаешь. Не он первый генерал, которому в ходе войны «посчастливилось» познавать горечь вынужденной отставки. К тому же Власов сам попросит ее, — загадочно улыбнулся д’Алькен. — Об этом позаботятся.

— Кого вы, в таком случае, представляете?

— Согласитесь, что отвечать на этот вопрос я не обязан. Не будем отрицать реалии, забывая, кто здесь кто.

— Для меня это важно, господин штандартенфюрер, — как можно вежливее произнес Жиленков, приложив руку к груди.

— Самые высшие эшелоны власти, генерал. Такой ответ вас устроит? Не мог же я начать разговор только потому, что мне не сидится за редакторским столом. Лучше вы бы спросили, почему он начат именно с вами.

 

22

Обмен мнениями русских генералов за чашкой кофе еще продолжался, когда на пороге появился полковник Сахаров и, спросив разрешения, доложил:

— Господин командующий, только что получена телеграмма из Берлина, от начальника вашей канцелярии полковника Кромиади. Он уверен, что наконец-то дано принципиальное согласие Гиммлера на встречу с вами.

Генералы удивленно переглянулись и поневоле перевели взгляды на потолок, представляя себе, что видят сквозь его казарменную серость божественную голубизну небес.

— Это известие получено от самого Гиммлера?

— Из его канцелярии, господин командующий. Но соизвольте заметить, — никак не мог отвыкнуть полковник от своего дворянско-старорежимного лексикона, — что исходит оно, естественно, от самого рейхсфюрера, поскольку названа дата. Поэтому не следует думать, что это очередная пропагандистская отговорка.

— В таком случае вы забыли назвать саму дату, полковник.

— Двадцатое июля, да-да, уже довольно скоро, двадцатого июля, — азартно потер руки Сахаров. — Возможно, тогда все и решится.

— Неужели даже в берлинских верхах наступило прозрение?! — басисто проворковал Трухин. — Пусть даже с опозданием на два года?

— Но это еще не Гитлер, — обронил Малышкин. — Увы, еще не Гитлер. И вообще, господа, неизвестно, соглашается ли Гиммлер на эту встречу с согласия фюрера.

— Позвольте передать полковнику Кромиади, что вы даете свое согласие на эту встречу, — щелкнул каблуками полнолицый стареющий Сахаров, выправке и гвардейской фигуре которого завидовали многие крестьянские сыны из офицерского корпуса армии Власова. В том числе и сам командарм, рослая, костляво-сутулая фигура которого никак не ассоциировалась с фигурой профессионального военного, кадрового офицера.

— Уже хотя бы потому, что этого требуют дипломатический этикет и интересы нашего общего дела, — согласился командующий.

— В неуважении к которому нас частенько упрекает старая русская эмиграция, — заметил Малышкин. — Во время моей поездки в Париж летом прошлого года мне это давали понять на каждом шагу.

— Очень скоро они сообразят, что каким-то непостижимым образом мы соединяем в себе скорбные лики пленников с воинственными ликами союзников, — поднялся Власов, показывая, что совещание закончено. Все знали, что командующий терпеть не мог полемик и диспутов, к которым, кстати, давно пристрастились здесь, в эмиграции, белогвардейские генералы.

С тех пор как в Дабендорфе, рядом со школой пропагандистских кадров, был развернут тренировочный лагерь, вновь образовавшийся таким образом центр всего Русского освободительного движения. Каких-нибудь тридцать километров, которые отделяли Дабендорф от Берлина, позволяли русским генералам не чувствовать себя здесь в провинции, а сосредоточие различных эмигрантских учреждений давало возможность превратить Дабендорфскую школу еще и в своеобразный штаб РОА.

Хотя теперь у Власова была своя двухэтажная вилла в более близком пригороде столицы — Далеме, большую часть времени он все же проводил здесь, среди своего воинства и генералитета, вместе с шеф-адъютантом — как именовал его командующий — Штрик-Штрикфельдтом. А рядом с этим капитаном генерал Власов всегда чувствовал себя увереннее, порой даже защищеннее. Самоотверженный полурусско-полунемецкий прибалтиец умудрялся выступать и в роли переводчика, особенно когда речь шла о переводе письменных текстов — газетных публикаций, приказов и официальных документов, а также в роли офицера связи между штабом и Русским комитетом власовского движения, с одной стороны, и штабом Верховного главнокомандования вермахта, Министерством пропаганды, «Остминистериумом» Розенберга, и штабом войск СС, то есть штабом Гиммлера, — с Другой.

Здесь же, в Русском центре, находилась и небольшая личная Резиденция командующего, состоящая из двух комнатушек в здании администрации школы. Пусть внешне она выглядела довольно скромно, зато в ней имелись отдельный вход, надежная телефонная связь с Берлином и даже небольшой предбанничек для часового и адъютанта, то есть полный набор военно-полевого комфорта мятежного командующего все еще не признанной армии.

— Послушайте, генерал, вы ведь у нас разведка, — придержал он у двери Трухина, когда совещание завершилось и Малышкин уже вышел. — Ну-ка, поинтересуйся у своих немецких коллег, как все-таки сложилась судьба полковника Родионова после возвращения в Россию? Неужели Сталин в самом деле не расстрелял его, а даже наградил?

— Отрабатываете для себя запасной вариант, господин командарм? — вполголоса поинтересовался начальник разведки, предварительно оглянувшись на уже закрывшуюся за Малышкиным дверь.

— Все может случиться, — не стал играть в прятки Власов.

* * *

Вернувшись в эти свои личные апартаменты, командующий снял сапоги и, не раздеваясь, лег на диван. Так, с руками, заложенными за голову, и взглядом, устремленным в потолок, он обдумывал почти все свои важнейшие решения, осмысливал прошлое и пытался фантазировать относительно будущего.

Власов, конечно, понимал, что вслед за генералом Малышкиным остальные его генералы и соратники по Русскому комитету тоже будут скептически ухмыляться: мол, встреча с Гиммлером — это еще не встреча с Гитлером. Однако на сей счет у командующего были свои соображения. Он отдавал себе отчет в том, что пробиться к Гитлеру, каким-то образом минуя Гиммлера, почти невозможно, и что, чего бы он ни достиг, пробившись таким путем, Гиммлер все равно одним махом сведет его успехи на нет.

Многие проблемы Русского освободительного движения как раз и остаются до сих пор проблемами, потому что ему не удается наладить нормальные отношения с рейхсфюрером. Особенно натянутыми они стали после его поездок по русским территориям, занятым группой войск «Север». И немудрено.

Как-то Штрик-Штрикфельдт под большим секретом сообщил Власову, что рейхсфюрер буквально взбесился, прочтя отчет агентуры СД о выступлении командарма в Гатчине, во время которого Власов заявил: «Пока что русские антисталинисты являются гостями немецкого командования, но когда русский народ под руководством Освободительного движения свергнет сталинизм и добьется свободы, они рады будут видеть немцев гостями у себя». Гиммлера возмутила тогда сама постановка вопроса. Как это вдруг лично его, вообще немцев, будут приглашать в Россию гостями? И кто именно будет приглашать, он, Власов? Такое было выше понимания рейхсфюрера.

Нельзя, считал он, позволять некоей «русской свинье в генеральском мундире» выходить за рамки элементарного политического приличия. Не для того сотни тысяч немцев гибли на полях России, чтобы в конечном итоге довольствоваться жалкой ролью далеко не всем желанных гостей.

Никто не знает, в каких тонах и в какой словесной обертке Гиммлер преподнес это свое возмущение фюреру, но очевидно, что после этого Гитлер еще более резко начал отзываться об освободительном движении русских. В то же время сам Гиммлер письменно указал Борману на то, что фюрер не желает, чтобы впредь вермахт каким бы то ни было образом пропагандировал идеи Русского комитета.

Правда, при этом и для Штрик-Штрикфельдта, и для Власова осталось загадкой, почему Гиммлер обратился с этим именно к Борману, а не к Кейтелю или начальнику Генштаба сухопутных войск генерал-полковнику Цейцлеру. И наконец, пиком их заочного противостояния явилась истерика Гиммлера, в порыве которой он назвал его, Власова, «большевистским подмастерьем мясника». Что уже смахивало на примитивное оскорбление. Или на вызов, на который — рейхсфюрер прекрасно понимал это — Власов не мог ответить чем-либо, кроме собственного гнева.

«Итак, двадцатого июля… — напомнил себе Власов, отгоняя неприятные воспоминания. Как всякий эмигрант, нашедший себе приют у снисходительных господ, он не имел права на длительные обиды. — Вполне возможно, что эта дата войдет в историю Русского освободительного движения, в историю самой России. И определяться ее важность будет переговорами, проведенными командующим РОА генералом Власовым с рейхсфюрером СС Гиммлером — именно так и будет записано в истории этой войны. А что касается „большевистского подмастерья мясника“, господин Гиммлер, — мстительно проговорил про себя Власов, — то до хамства я не снизойду. Однако выстрел остается за мной. И Бог вам судья: не я начал эту неправедную дуэль, не я!»

 

23

Жиленков залпом допил остатки пива и молча проследил, как д’Алькен, на правах угощающей стороны, заказал еще по кружке. К тому моменту принесли нечто похожее на гуляш, присоединив это блюдо к жареной печени с картофельным гарниром. В отличие от пива, еду здесь подавали отменную, словно этого старинного, со стенами, покрытыми исторической плесенью, здания война совершенно не коснулась. В нем действительно почти все было как в лучшие времена, что полностью соответствовало названию сего чревоугодного заведения.

— Так почему же в качестве собеседника вы избрали меня? — спросил Жиленков, отдав дань и этому блюду.

— Хорошо, господин генерал, играем в открытую. Поскольку отставка Власова — вопрос ближайшей недели, нужен генерал, достойный того, чтобы возглавить Русское освободительное движение и его вооруженные силы. Не далее как вчера у меня состоялась встреча с Гиммлером. На пост лидера движения без особых раздумий и сомнения я предложил генерала Жиленкова. — Д’Алькен запнулся, заметив, что сам избранник слушает его почти с ужасом. И весь он выглядит при этом жалким и затравленным. — Да, я предложил именно вашу кандидатуру, генерал. Зная ваши ораторские способности, ваш авторитет и военный опыт.

— Ну, военный опыт, положим, не столь уж большой, — стушевался бывший бригадный комиссар.

— И рейхсфюрер, — не обратил на это внимания редактор СС-официоза, — пусть и не без колебаний, но все же согласился.

— Но к чему все это?! — растерянно изумился Жиленков. — Если бы раньше, это еще имело бы какой-то смысл. Но теперь, при нынешней ситуации на Восточном фронте…

— Не стану убеждать вас, — как-то мгновенно скис д’Алькен. — Не исключено, что с вами еще будут беседовать… Кейтель, Гиммлер, Риббентроп, Геринг, Розенберг, — без особого энтузиазма перечислил он. — Возможно, и сам фюрер, у которого к вам отношение будет совершенно иным, нежели к Власову, — упорно доводил до логического завершения «вербовочную арию» д’Алькен, чтобы каким-то образом закончить это странное военно-политическое сватовство.

Какое-то время Жиленков отрешенно смотрел в окно и, сам того не замечая, отчаянно качал головой, отрекаясь не только от слов своих, но и от мыслей.

— Никогда не соглашусь на такое, — наконец едва внятно пробормотал он. И д’Алькен почувствовал, каких усилий стоило генералу решиться на это «отречение».

«А ведь не раз уже примерял шинель командующего, не раз мысленно взваливал на плечи его крест», — не отказал себе штандартенфюрер в возможности позлорадствовать.

— Рискованно вы себя ведете, генерал.

Нет, он уже не пытался переубедить Жиленкова. Эсэсовцу доставляло удовольствие следить за нравственными мучениями этого русского, за тем, как он сам себя загоняет в тупик, в крысиную ловушку.

— Поймите, в такое время расчленять все движение… Делить всех нас на «власовцев» и «жиленковцев»… Это же недопустимо, непатриотично. Да за мной попросту не пойдут, еще и заклеймят, как предателя и раскольника. Повторяю: если бы мне было предложено возглавить это движение в самом начале, в первые дни его зарождения — тогда другое дело. Но выбор-то пал на Власова. Теперь его знают, появился авторитет…

Генерал все говорил и говорил, старательно подбирая непослушные, черствые в его устах немецкие слова. Однако штандартенфюрер уже совершенно потерял к нему интерес. Он вдруг со всей ясностью осознал, как жестоко ошибся в этом кретине. Как он вообще мог предложить кандидатуру этой мрази? И это он, д’Алькен, слывущий психологом и чуть ли не прорицателем!

Были мгновения, когда штандартенфюреру попросту захотелось выплеснуть остатки пива в лицо этой грязной русской свинье и уйти. Возможно, так и поступил бы, если бы не осознание того, что встреча все же проходит по личной просьбе Гиммлера.

— Не время расшаркиваться, генерал Жиленков, — брезгливо прервал д’Алькен его бесконечный монолог. — Не время! Спрашиваю со всей ответственностью: вы согласны возглавить Русское освободительное движение? Да или нет?

— Нет, — поспешно ответил генерал. И д’Алькен явственно почувствовал, что тот боится Власова, как сицилийский мафиози — «крестного отца». — Нет и нет. Прошу так и передать рейхсфюреру… При всем моем личном уважении к нему и к вам, при всей благодарности за доверие.

— Это ваше окончательное решение?

— Поверьте, в эти страшные дни во главе движения может стоять только Власов. Многие офицеры знают его еще по фронту, по довоенной службе, по обороне Киева, а затем Москвы.

— Так я спрашиваю, — побагровел штандартенфюрер, — ваше «нет» — это ваше окончательное «нет»?!

Жиленков нервно побарабанил костяшками пальцев по столу. Не соглашаться с лестным предложением штандартенфюрера, одобренным к тому же всемогущим Гиммлером, казалось еще опаснее, чем вот так, за кружкой пива, решать судьбу генерала Власова и всего освободительного движения.

— Окончательное, — выдохнул генерал таким стоном, словно умудрился выкрикнуть это слово уже из могилы. Он не понимал, почему его втягивают в эту игру, но то, что она погибельна — это старый партаппаратчик сталинской закваски ощущал очень четко всеми фибрами души.

Д’Алькен облегченно вздохнул, как человек, сумевший довести до логического конца тяжелую, нудную миссию.

— Что ж, примем это к сведению. Уверен, что за более подходящей кандидатурой дело не станет.

— Не хотелось бы, честно говоря, — промямлил Жиленков.

— Вас это уже не касается, генерал! — резко отрубил штандартенфюрер. — Лично вас, бывший бригадный комиссар, ни в коей мере не касается.

Покончив с пивом, д’Алькен старательно рассчитался с официантом, но только за свой обед, чем вызвал молчаливое негодование генерала, уверенного, что его здесь потчуют, как гостя.

— Лично вас, Жиленков, все подробности этого дела уже не касаются, — зачем-то повторил штандартенфюрер, не обращая внимания на присутствие официанта, невозмутимо наблюдавшего за тем, как русский горячечно извлекает из внутреннего кармана френча свой бумажник.

— Меня как одного из руководителей движения такие вопросы не могут не касаться, господин полковник, — впервые резко возразил Жиленков.

На улице было душно. Яркое солнце буквально испепеляло всякого, кто оказывался под его лучами, и полковник с генералом сразу же почувствовали, как прекрасно было там, в полуподвальном прохладном зале ресторанчика.

— Представляю, как в такую жару солдаты чувствуют себя в окопах, — пробормотал Жиленков, пытаясь таким образом завершить их неприятный разговор, сгладить осадок, который остался на душе у штандартенфюрера. Однако немец никак не отреагировал на этот его «пробный шар».

Д’Алькену неприятно было осознавать, что этого русского кретина с генеральскими погонами, доставшимися ему по чистому недоразумению, придется везти в своей машине. Но все же он пригласил его сесть, напомнив шоферу, что тот должен будет отвезти господина генерала в Дабендорф.

— Только предупреждаю вас, Жиленков: если хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа в штабе Власова узнает о нашем разговоре… Если хотя бы…

— Никто и никогда, — поспешил упредить его Жиленков. — Разговор сугубо между нами.

— Тем более что всякое разглашение сути нашего разговора не в ваших интересах, — процедил штандартенфюрер с такой угрозой в голосе, что генерал поневоле вздрогнул и выпрямился, словно новобранец перед фельдмаршалом.

Они еще не знали, не могли знать, что очень скоро в Ставке фюрера уже будет не до интриг в руководстве Русского освободительного движения.

 

24

— Господин командующий, — тихим, прискорбным голосом обратился к Власову полковник Сахаров. — Случилось нечто страшное, совершенно немыслимое.

Власов оторвался от бумаг, которые изучал, сидя за столом в своем штабном кабинете, и удивленно уставился на адъютанта-порученца.

— Что вас так встревожило, полковник, а точнее, напугало? Хотите известить меня, что русские уже в Берлине?

— Мне бы тоже хотелось шутить по этому поводу, — чопорно заметил Сахаров, принадлежавший еще к той, царско-белой, теперь уже основательно вырождающейся когорте офицеров, — но позволю себе заметить, что «русские в Берлине» настораживают меня куда меньше, нежели немцы в том же Берлине.

— Конкретнее, полковник, конкретнее!

— У них здесь государственный переворот.

Сквозь стекла очков Сахаров проследил, как Власов медленно, словно бы в полусонном состоянии, поднимается из-за стола, и лицо его бледнеет.

— Какой еще переворот?! — срывающимся голосом спросил Власов.

— В самых верхах, естественно.

— В Германии, при нынешнем строе и концентрации власти, это невозможно, — сурово изрек генерал.

— Мне тоже так казалось. Но лишь до сегодняшнего дня.

Они встретились глаза в глаза, точнее — очки в очки. Причем каждое стеклышко очков отливало свинцовой серостью, словно залитые этим металлом пистолетные дула.

— Что в генеральско-офицерских кругах у фюрера врагов предостаточно, это ясно было давно, тем не менее… Кто пришел к власти?

— Пока неизвестно, — повертел лысеющей сединой Сахаров.

— А что с фюрером?

— П-пока неизвестно, господин командующий.

— Тогда кто во главе заговорщиков — Гиммлер, Кейтель?

— Тоже пока что неизвестно, господин командующий.

— В таком случае сообщите хоть что-нибудь, что вам все-таки доподлинно известно, — перегнулся через стол Власов, упираясь в бумаги громадными костлявыми кулачищами. — Хоть что-нибудь, свидетельствующее, что переворот все-таки состоялся? А если вам ни черта не известно, то какого дьявола морочите мне голову?!

— На фюрера совершено покушение, — бросился спасать престиж адъютант-порученец. — Прямо в его главной ставке, в «Вольфшанце».

— Лихо сработано!

— Взорвана мина или что-то в этом роде. В Берлине происходит черт знает что. Никто не способен толком понять, какие конкретно личности стоят за этим взрывом, но ситуация явно накаляется. Если фюрер действительно погиб, как утверждают некоторые…

Власов нервно прошелся от стола к зарешеченному окну и назад. Остановившись у стола, он угрожающе нависал теперь над приземистым полковником.

— Значит, такие утверждения уже появились?

— Причем усиленно муссируются. Кому-то это очень выгодно: дестабилизировать ситуацию. Так вот, если Гитлер погиб…

— Или если он остался жив… Еще неизвестно, что страшнее. В любом случае, важно знать, кто конкретно стоит за этим покушением. Ведь не исключено, что генералитет вермахта. И дай-то бог, чтобы не верхушка СС. Кстати, лишь несколько минут назад я размышлял над тем, почему вдруг два дня назад Гиммлер перенес встречу со мной на завтра, то есть на двадцать первое июля. Неужели он что-то знал об этом заговоре?

Усевшись на стул, генерал откинулся на его спинку и запрокинул голову, оставаясь в позе человека, растратившего весь свой физический и духовный ресурс.

— Этого-то я и опасаюсь, господин командующий. Если Гиммлер хоть как-то причастен к этому покушению, тогда дела совсем плохи. Причем не только у него, но и у нас. Давно известно, что в вермахте, в авиации, и даже в СС, появилось немало вольнолюбивых офицеров, которые воспринимают фюрера как выскочку и зарвавшегося диктатора. Особенно это ощущается в кругу офицеров, которые происходят из дворянской среды.

— Это понятно, — нетерпеливо прервал его Власов. — Но что вас, лично вас, так взволновало в этом происшествии?

— Вполне допускаю, что некоторые из заговорщиков были связаны с нами.

— Что вы имеете в виду? Что, и кого конкретно?

— В заговоре могут быть замешаны офицеры, которые не только поддерживали с нами формальную связь, но и поддерживали наши идеи.

— Те самые идеи, которые так и не были поняты и вообще восприняты фюрером, — растерянно добавил Власов.

Они умолкли и несколько секунд бездумно смотрели друг на друга. Командующий встал из-за стола, подошел к окну и посмотрел на открывавшийся оттуда полигон, на котором с утра до ночи тренировались будущие офицеры и солдаты разведрот РОА. Но теперь он был на удивление пуст, и вообще всю Дабендорфскую школу вдруг охватила такая странная тишина, будто все заблаговременно бежали отсюда, бросив командующего на произвол судьбы.

— Где капитан Штрик-Штрикфельдт?

— На территории школы его нет, я проверял. Барон Георг фон дер Ропп утверждает, что капитан отправился в Берлин. Но он не уверен.

— И как давно он туда отправился? — подозрительно прищурился Власов. — Или мог отправиться?

— Сегодня утром.

— Странно. Об этой поездке он не предупреждал. — Власов мельком оглянулся на Сахарова, как бы спрашивая: «И что бы этот его непредвиденный вояж мог значить?»

— Не думаю, чтобы капитан мог быть связан с теми, кто все это заварил, — твердо ответил полковник, очень точно расшифровав смысл этого взгляда. — А главное, не хотелось бы.

— А что, барон фон де Ропп, как представитель Генштаба, разве не мог бы связаться с Берлином?

— Если вы прикажете… Сейчас приглашу.

Барон появился минут через пять. Внешне он был блаженно спокоен, как невинное дитя посреди наделанной им на полу лужи. Щупловатый, с утонченными чертами непризнанного гения, он мало напоминал тех истинных офицеров, какими привык представлять их себе Власов. Возможно, это несоответствие и мешало командующему РОА воспринимать капитана всерьез. И тем не менее…

Власов отпустил полковника и пригласил барона сесть за стол. Угостив фон де Роппа французской сигаретой, он не торопился с вопросом, словно давал барону возможность собраться с мыслями.

— Где именно находится сейчас капитан Штрик-Штрикфельдт, вы, насколько я понял, не знаете? — с трудом нарушил это молчание командующий.

Барон помнил: каждый раз, когда этот прощелыга Штрик-Штрикфельдт внезапно исчезает, Власов начинает нервничать. Командующий по-прежнему довольно плохо говорил по-немецки, но еще хуже разбирался в тонкостях взаимоотношений между различными военными и политическими ведомствами, и вообще, во всем том, что происходило в Третьем рейхе. Кроме того, в сознании недавнего пленного все еще просматривался комплекс лагерника, не успевшего свыкнуться с тем, что он уже свободен. Вот и получалось, что Штрик-Штрикфельдт оставался для него буквально всем: переводчиком, наставником, гарантом, своебразным жрецом-спасителем.

— Уверен, что он позвонит, — с приятным, изысканным немецким акцентом проговорил барон. Будучи руководителем учебной программы школы, он зря времени не терял, его русский улучшался день ото дня. Единственное, что неприятно поражало Власова, — какая-то непостижимая заторможенность капитана, его вечно отсутствующий взгляд и меланхолически обреченная невозмутимость. — Как только представится возможность.

— Но у вас есть уверенность, что он сегодня же вернется? — избегал Власов прямого вопроса о покушении на Гитлера, не желая, чтобы эта страшная новость пошла гулять по школе из его уст.

— Судя по событиям, которые разворачиваются сейчас в Берлине, все выезды из города могут оказаться перекрытыми. Причем неизвестно какими силами.

— Вы могли бы выражаться яснее, гауптман. Какими именно… силами?

Фон де Ропп снисходительно передернул плечами, давая понять, что его заставляют объяснять общеизвестные понятия.

— Пока неясно. Верными то ли фюреру, то ли заговорщикам.

— А что, ситуация может складываться даже таким образом?

— Может.

— Не удивляйтесь, гауптман, мне действительно мало что известно об этих событиях, да и то со слов полковника Сахарова, ориентирующегося на слухи. — Власов сделал глубокую затяжку и, не выпустив, кажется, ни одного кольца дыма, словно полностью вобрал его в себя, глухо спросил: — Фюрер-то, надеюсь, жив? И как поступают в этой ситуации лидеры нации — Гиммлер, Борман, Геринг? Наконец, что говорит Геббельс? Что вам известно по этому поводу.

— Официально — пока что ничего. Из неофициальных же источников… Был звонок из штаба генерал-полковника Фромма.

— Из штаба армии резерва, — кивнул Власов, давая понять, что в дополнительных разъяснениях не нуждается.

— Кстати, звонок был не мне, а командиру батальона охраны местного гарнизона. Звонивший ему офицер утверждал, что фюрер погиб и что вся власть переходит в руки патриотически настроенных офицеров.

— Офицеров? И ни одного конкретного имени? Кроме, разумеется, генерала Фромма, о котором вряд ли можно говорить как о новоявленном вожде.

— Мне и самому хотелось бы знать, что собой представляют эти «патриотически настроенные офицеры», — жестко, сквозь стиснутые зубы, проговорил барон. — Я никогда не был поклонником фюрера, об этом известно всем, кого интересовало мое мнение. Точно так же известно, что я не раз критиковал действия фюрера и высшего руководства вермахта. Тем не менее я не изменяю присяге.

«Подстраховывается, — иронично подвел итог его заявлению Власов. — Теперь многие из них будут подстраховываться, как в свое время это пытались делать у нас в России, во время разгула коммунистического террора».

— И потом, если группа неких офицеров объявляет себя «патриотически настроенными», то как следует воспринимать самих себя нам, тем, кто верно служил рейху и фюреру, и кто никогда не смел усомниться в своем патриотизме?

— Это вопрос скорее философский, нежели политический, — уклончиво ответил командующий, не зная, каким образом помочь барону разобраться в его сомнениях. Помог бы кто-нибудь ему, Власову, разобраться в собственных.

— Это вопрос долга и чести, господин генерал.

— Что даже не подлежит обсуждению, — едва заметно ухмыльнулся Власов. — А вот с подробностями придется подождать, послушать, что говорит радио.

В кабинете командующего радио не было. Немецкий он понимал плоховато, а слушать русские радиостанции опасался.

Барон понял, чего от него хотят, поднялся и, взяв со стола фуражку, вежливо-учтиво откланялся.

— Простите, господин командующий, — вдруг остановился он уже в проеме двери, — но нам, очевидно, следует объявить тревогу, закрыть ворота и усилить охрану. Мало ли как будут складываться обстоятельства. У нас здесь как минимум шесть сотен вооруженных людей, и какое-то время мы способны…

— Объявлять тревогу не будем, гауптман. Зачем давать повод для ненужных толкований? Усилить охрану ворот — это да. Ну, еще можно объявить обычный, — подчеркиваю: самый обычный для нашей школы — тренировочный сбор, с выдачей оружия.

Барон вежливо и бесстрастно смотрел на командующего, но Власов уже знал, что по лицу гауптмана трудно определить, согласен он или возражает. Похоже, что некоторых людей мумифицируют не после смерти, а сразу после рождения. Барон — наглядный пример подобного святотатства.

— И еще, — задержал его Власов. — Разошлите посыльных по всем известным вам квартирам и «тайным любовным явкам». Офицеры РОА, находящиеся на этот час в Дабендорфе, должны немедленно явиться сюда. Никто из офицеров не имеет права оставлять территорию школы без моего разрешения.

— Очень важное решение, господин командующий. Мы не должны терять людей, а тем более — накликать на них подозрение.

 

25

Капитан Штрик-Штрикфельдт появился в Дабендорфе лишь во второй половине дня. Оставив машину у штаба, он сразу же направился к резиденции Власова.

Еще из окна командующий видел, как капитан идет к его двери своей легкой кошачьей походкой, и, по мере того, как он приближался, Власов начинал чувствовать себя все увереннее. Штрик-Штрикфельдт вернулся, а значит, понемногу все образуется.

— Вы все еще здесь, господин генерал?! Слава богу, — еще с порога произнес капитан, увидев командующего. — Я очень опасался, что вы решитесь ехать в Берлин.

— Именно это я и собираюсь сделать, — Власов стоял посреди комнаты с легким плащом стального цвета на руке, который брал с собой в дорогу, даже когда на улице стояла такая жара, как сегодня.

— Не советую, господин командующий, — Штрик-Штрикфельдт подошел к столу, снял фуражку и старательно вытер платком вспотевшую коротко остриженную седину. — Направляясь сюда, я успел побеседовать с генералом Геленом. Если помните, это по его протекции я был прикомандирован к вам.

— Тогда еще полковником Геленом, начальником отдела «Иностранные армии востока» Генерального штаба сухопутных сил. Я помню об этом человеке. Тем более что он, хотя и ненавязчиво, но все же напоминает о себе.

— Вот именно, ненавязчиво, — подтвердил Штрик-Штрикфельдт. — Так вот, в общем-то, мы немногое могли сказать друг другу по телефону, а у меня не было времени повидаться с ним, поскольку решил прямо из Остминистериума направиться к вам. Но совет он дал предельно мудрый. Сказал: «Срочно увези своего генерала! Сделай это как можно скорее!». Я спросил: «Куда?» «Как можно дальше от Берлина, — последовал ответ. — Когда дело дойдет до поиска врагов, — а до этого неминуемо дойдет, — то их понадобится очень много. А есть люди, которым на роду написано казаться врагами. Сам тоже в Берлине не мельтеши, не время сейчас».

Штрик-Штрикфельдту было уже под пятьдесят. Прибалтийский немец, получивший истинно петербургское воспитание — «изысканно-петербургское», как говаривал в подобных случаях полковник Сахаров, — он еще в Первую мировую успел повоевать под знаменами русской императорской армии. Уже одно это способно было вызывать у офицеров гестапо и СД вполне объяснимое недоверие к этому человеку. И действительно вызывало.

Прежде чем попасть в Германию, он сумел испытать себя в торговле, а проще — обзавестись магазинчиком на одной из улочек Старой Риги. Затем оказался в Польше, где тоже намеревался заняться коммерцией. Но в сорок первом, когда вермахту понадобилось немало офицеров, владеющих русским, он, подобно многим землякам-прибалтийцам, был призван в армию и направлен в штаб командующего группой армий фельдмаршала Федора фон Бока. Но вскоре оттуда, уже по рекомендации, как утверждают, самого фельдмаршала, был переведен в разведотдел Генерального штаба.

Для Власова оставалось полной загадкой, почему этот офицер, имеющий опыт двух войн, так до сих пор и не поднялся выше капитана. То ли где-то в Берлине у него оказался слишком влиятельный враг, то ли, по своей судьбе-злодейке, он принадлежал к тому множеству офицеров, которые есть в любой армии и о которых в русской говорили: «Хоть уважать и уважают, да во чинах не повышают!»

В любом случае Власов всегда чувствовал себя несколько неуютно от того, что офицером связи при нем состоит всего лишь капитан. Штрик-Штрикфельдту это тоже мешало решать многие вопросы на должном чиновничьем уровне. Тем не менее он умудрялся, изворачивался, налаживал новые связи…

— Что конкретно имел в виду Гелен?

— Естественно, то, что происходит сейчас в Берлине.

— Тогда мы начали разговор не с того конца. Речь должна идти не о моем спасении, а о том, что мы должны разобраться в ситуации.

— Пока что известно, что на Гитлера совершено покушение, но он остался жив. Несколько человек получили ранения, один, кажется, погиб; взрыв был мощнейшим — все это правда. Но фюрера, как всегда, спасло Провидение. Нет, в самом деле, без вмешательства высших сил здесь не обошлось. Хотя кое-кто утверждает, что он все же убит, однако его окружение по известным причинам пока что скрывает этот факт.

— Вы считаете, что это может серьезно отразиться на нашем движении?

— Серьезно оно может отразиться на нем лишь в том случае, когда отразится на вожде движения и командующем РОА. До всей той массы рядового и офицерского люда, которая толкается здесь, в Берлине сейчас никому дела нет. Разбираться будут на генеральском уровне, поскольку, чует мое сердце, «террористом-одиночкой» на сей раз дело не обойдется.

Только теперь Власов вернулся за стол, и, бросив на него плащ, осторожно, словно боялся кого-то потревожить, опустился в кресло.

— У нас нет времени, господин командующий, — удивленно взглянул на него Штрик-Штрикфельдт. — У нас решительно нет времени. Мы выезжаем. Сейчас же, немедленно.

— Куда… выезжаем?

— В Баварию. Хотя она и расположена значительно южнее Берлина, не думаю, чтобы сейчас там было жарче. Все же близость Альп, леса…

— Что вы темните, капитан? Выражайтесь яснее.

— Недавно я получил секретное распоряжение: постараться увести вас от политики.

— О чем это вы? При чем здесь политика?

— Все, что Верховное командование вермахта и наши идеологи захотят сказать от вашего имени, они скажут сами. Вы же нужны всего лишь как символ.

— Я опять должен оскорбиться?

— Не стоит. Поверьте, так будет не всегда. Но сейчас реалии таковы, что вас действительно решили на какое-то время отлучить от участия в политической жизни рейха, от пропагандистских акций, от работы среди населения России и русских военнопленных.

— Что вы такое говорите, капитан? — поморщившись, качал головой Власов. — Что вы говорите?!

Немец посмотрел на него с явным сочувствием, и губы его передернулись в снисходительной ухмылке.

— Извините, обстоятельства, — процедил он.

— Кажется, до сих пор мы были откровенны.

— Откровенность — не самая чтимая благодетель генералов, — жестко парировал капитан.

— Если вы считаете, что нам нужно уехать, пожалуйста. Только не нужно ничего выдумывать, а тем более — стращать меня.

— Я ничего не придумываю, господин командующий, — Штрик-Штрикфельдт оглянулся на дверь, потом взглянул на часы. — Мы в самом деле уедем, но я все же выскажу то, что начал, чтобы вы понимали суть происходящего, и чтобы мне не приходилось каждый раз заново убеждать вас. Я действительно получил такой приказ.

— Последовавший взамен приказа отправить меня в лагерь?

— Абсолютно верно, господин генерал, — наконец-то оживился капитан. — Вот почему, по моему настоянию, мы отправлялись то в Магдебург, то в Кельн, то вдруг решили покататься по Рейну. Официально это было преподнесено вам в виде ознакомительных поездок по Германии. Для вашего патриотического, так сказать, созревания.

— Они нужны были мне при любой мотивации.

— Но вместо таких же поездок по освобожденным нами территориям России. По существу, речь идет о своеобразном домашнем аресте в рамках Третьего рейха. С поездками по строго определенным — не мною, естественно, — маршрутам.

Власов вначале неуверенно, а затем довольно откровенно, горестно рассмеялся. Это был смех, оплаченный собственной наивностью.

— Хотите сказать, что приказ по сей день остается в силе? Несмотря на то, что происходит в «Вольфшанце» и в Берлине?

— Остается, господин командующий, остается. Сегодня мы попытаемся использовать его в собственных интересах, как официальное прикрытие, и отправимся в Баварию.

— Но я потому и упрямился, что жду вызова в Берлин. Вы ведь не должны забывать о намерении Гиммлера встретиться со мной.

— Извините, господин командующий, но в ближайшие дни Гиммлеру будет не до вас. Конечно же, мы будем поддерживать связь с Берлином, и если вдруг окажется, что Гиммлер вспомнил о своем обещании, изыщем возможность очень быстро вернуться в столицу. А до тех пор никто, кроме генерала Гелена, не будет знать, где именно мы находимся.

— И где же будет наше пристанище? — нервно поинтересовался Власов.

— Как я уже сказал, в Баварии. Там, в горах, есть небольшой городишко Руполдинг. Типичное курортное местечко — тихое, патриархально старинное, удаленное от мира. Стоит ли удивляться, что именно здесь расположен лучший санаторий старшего командного состава СС? Придет ли кому-нибудь в голову искать вас в эти дни в генеральском санатории войск СС? Да еще и в Баварии? Вряд ли.

В дверь постучали, и появившийся ефрейтор, водитель машины Штрик-Штрикфельдта, доложил, что «опель» заправлен, а также основательно осмотрен автомехаником школы. Так что они хоть сейчас могут отправляться в путь.

Власов понял, что время истекло и отказаться от поездки он уже не сумеет.

— Не будет ли это воспринято моими генералами и офицерами, как бегство? — вдруг всполошился он буквально в последний момент. — Все же логичнее выглядело бы, если бы…

— Все офицеры РОА будут извещены, что вы находитесь в Берлине, в центре событий. Ведете переговоры о будущем Русского освободительного движения. Надеюсь, такой гарантии вам достаточно?

«А ведь за ним стоит не Гелен, — догадался Власов, — а некто повыше. Кому-то очень выгодно отвести меня не столько от политики, сколько от удара гестапо. Но если так, значит, ты им все еще нужен, генерал, все еще нужен!»

 

26

Сборы были недолгими. Через пятнадцать минут Власов и Штрик-Штрикфельдт уже находились в машине, которая увозила их в сторону Лейпцига.

Долгое время Власов упорно молчал. Он устроился на заднем сиденье, чтобы не привлекать внимание патрульных, которых Штрик-Штрикфельдт распугивал удостоверением отдела разведки и специальным пропуском, доставшимся ему от все того же Гелена. У Власова же были документы, удостоверявшие, что он — облаченный в военный мундир без каких-либо знаков различия, — является русским сотрудником внешней разведки СД, полковником Роговым. Гелен предусмотрительно решил, что какое-то время Власову лучше не напоминать о себе, не привлекать внимания и не оставлять каких-либо следов.

— Вы уверены, что в этом Руполдинге, или как он там называется, в санатории СС, нас действительно ждут? — наконец не выдержал Власов пытки молчанием.

— Естественно. Так или иначе, мы должны были прибыть туда, только неделей позже.

— Вот об этом я слышу впервые.

— Не хотел обнадеживать, поскольку следовало убедиться, что в высшем руководстве СС не станут возражать против вашего присутствия там.

— Резонно, — сдержанно признал генерал.

— Да не волнуйтесь, господин командующий. Заведует этим санаторием моя давнишняя знакомая, госпожа Хейди Биленберг. Кстати, вдова офицера СС, и даже какая-то дальняя родственница Гиммлера.

— То, что она родственница рейхсфюрера… — замялся Власов. — Смотря с какой стороны к этому подойти.

— 06 этом попросту следует забыть, как забывает сама Хейди — симпатичная, приветливая, даже во вдовьем горе своем все еще не состарившаяся. Пока мы туда прибудем, она уже будет извещена о нашем визите. Уверен, что Хейди вам понравится. Да и вы ей — тоже.

— Послушайте, капитан, вы расхваливаете эту свою Хейди так, словно решили сосватать ее.

— Ну, решать в этой ситуации должны вы, господин командующий, а не я.

— Так ведь вы уже все решили! — упрекнул его генерал, сдержанно улыбаясь. — У меня создается впечатление, что вы просчитываете мою судьбу на годы наперед.

— На два-три… хода, — скромно умалил свои возможности капитан. — Как положено всякому уважающему себя шахматисту И вообще, разве я похоже на сводника? Впрочем, ваше предположение можно воспринять и более серьезно. Все будет зависеть от вас.

— Отчаянный вы человек, капитан.

Они проезжали по мосту, под которым устало громыхал колесами битком набитый солдатами эшелон. Тысячами голосов они орали солдатские песни.

— Все туда же, на Восточный фронт, — объяснил Штрик-Штрикфельдт, когда поезд исчез за ближайшим холмом, а машина их начала въезжать в какой-то городишко, к окраинам которого подступали табачные плантации.

— Там сейчас нелегко, — угрюмо молвил Власов. — С русскими воевать всегда трудно, так было во все времена.

Немец с любопытством взглянул на русского генерала и загадочно как-то улыбнулся. Он понимал, что в эти минуты во Власове ожил русский солдат, который, даже оказавшись под знаменами врага, не сумел искоренить в себе национально-бойцовский патриотизм. Генерал уловил этот взгляд, однако не насторожился, поскольку знал, что стукачеством Штрик-Штрикфельдт не промышляет. Ясное дело, он обязан был следить за тем, чтобы его подопечный вновь не скатился на стезю измены, ибо раз предавший…

— На Западном фронте тоже не легче, — как бы между прочим обронил «прибалт». — Но заметьте, с берегов Рейна перебрасывают. Хотя самое время перебрасывать с Восточного фронта за Рейн, и дальше — во Францию.

— Высадка англо-американцев… — задумчиво согласился генерал. — Здорово они там прут?

— Основательно. Подавляют техникой почти так же, как в сорок первом вермахт подавлял дивизии красных, в том числе и дивизии вашего механизированного корпуса, — довольно храбро объяснил офицер связи.

— До сих пор помнится, — мрачно признал Власов, — до сих пор… Порой казалось, что нет такой силы, которая бы остановила танковые клинья Гудериана и неотразимые эскадрильи Геринга. Но ведь нашлась же… Впрочем, понимаю, что восхищаться этим мне уже не с руки, — скосил глаза сначала на капитана, а затем на хранившего иезуитское молчание водителя.

— Откровенным со мной быть не нужно, но опасаться тоже не стоит, — отреагировал офицер связи.

— Кстати, это из первых фраз, которую вы произнесли во время нашего знакомства, — напомнил ему Власов. — Лично меня эта формула устраивала, поскольку была правдивой.

— В таком случае не будем терять времени и вернемся к разговору о Хейди Биленберг, — беззаботно отреагировал на его настроение Штрик-Штрикфельдт. — Кстати, ее еще зовут Аделью. Но лучше — Хейди, поскольку так зовут ее все знакомые. А женщина она образованная, общительная, прекрасно поет, аккомпанируя себе на гитаре…

Власов смущенно взглянул на водителя и недовольно покряхтел. Благо, ефрейтор напрочь отсутствовал во время их разговора, поскольку к этому его усиленно приучали. Капитан вырвал этого водителя из эшелона, отправляющегося на Восточный фронт, где ефрейтор уже более года провоевал и куда должен был возвращаться после госпиталя. Теперь он служил преданно, позволяя командиру полностью полагаться на него.

— Не слишком ли навязчивые рекомендации, капитан? Неудобно как-то получается.

Штрик-Штрикфельдт оглянулся и с лукавой ухмылкой, словно вот-вот должен был подморгнуть, многозначительно изрек:

— За навязчивость, конечно, простите. Но уверен, что, увидев Хейди, вы сами почувствуете себя навязчивым.

 

27

По мере того, как машина спускалась с небольшого, поросшего соснами перевала, чаша горной долины раскрывалась, словно огромный голубовато-зеленый бутон. Санаторий — два трехэтажных корпуса с несколькими одноэтажными флигелями и хозяйственными постройками под островерхими черепичными крышами — возник на берегу озерца как-то неожиданно, нарушая царившую в этой скалистой пиале естественную гармонию неочеловеченного бытия.

— А вот и она, богема воинства СС, — с непонятной Власову иронией произнес Штрик-Штрикфельдт. — Мне пришлось побывать здесь только однажды. Не в качестве курортника, естественно.

— Хотите сказать, что в качестве курортника было бы невозможно?

— Если сюда и допускают не эсэсовцев, то лишь очень высокого ранга. Как вас, например, господин командующий.

— Ну, еще неизвестно, как меня здесь воспримут.

— Не сомневайтесь, с надлежащим почтением, — как бы между прочим обронил Штрик-Щтрикфельдт. — По-иному и быть не может. Я же блаженствовал здесь в качестве личного гостя начальника санатория фрау Биленберг. Но не в этом дело, — поспешно уточнил капитан. — Главное, что после этого посещения месяца три только и бредил окрестными красотами. Вы готовьтесь к тому же.

Капитан вопросительно взглянул на командующего, но тот предпочел отмолчаться.

Теперь шоссе спускалось по крутому серпантину, и генерал чувствовал себя, как пилот в пикирующем бомбардировщике. Упершись руками в приборную доску, он мрачно созерцал некогда пленившие капитана красоты, не воспринимая их и даже не стремясь преломить это свое меланхоличное невосприятие.

Истинный военный, он не умел радоваться дням затишья, проведенным в глубоком, постыдно безмятежном тылу, в то время как миллионы его собратьев испытывают судьбу в окопах. Причем независимо от того, по какую сторону фронта они оказались.

Впрочем, какое отношение он имеет ко всему тому, что происходит на европейских фронтах? И на востоке, и на западе сражаются совершенно чужие ему армии. Одну из них — генералом которой в свое время был — он предал. Другая не приняла его, впрочем, под знамена рейха он и не стремился. Остальные же, как он понимает, брезгливо отвернулись. Но при любом раскладе несколько дней, проведенных в горном санатории, должны будут запомниться ему как экскурсия в мирную, довоенную жизнь.

— И много их там сейчас, посреди войны отдыхающих? — угрюмо и явно запоздало поинтересовался генерал, как только машина вышла из «пике», чтобы приблизиться к санаторию по каменистому побережью озера, оказавшемуся большим, нежели это представлялось с высоты серпантина.

— Два десятка высших офицеров. В основном после тяжелых ранений, предварительно залеченных в госпиталях. Кстати, именно здесь оттаивал когда-то после подмосковных морозов сорок первого известный вам обер-диверсант рейха Отто Скорцени.

Услышав это имя, генерал заметно оживился и взглянул на корпуса «Горной долины» совершенно иными глазами. Для капитана не было тайной, что Власов внимательно следит за событиями, связанными с операциями Скорцени, и является его почитателем, причем уже далеко не тайным.

— Уверен, что санаторий будет гордиться этим, как всякий уважающий себя храм гордится мощами святого.

— Хорошо сказано, господин командующий. Уже гордится. Правда, злые языки утверждают, что командир дивизии «Дас Рейх» только потому и сослал сюда своего любимчика Скорцени, что хотел спасти от русской погибели. Слишком уж несолидной для фронтового офицера оказалась его болезнь!

— Об этом вскоре забудут, — решительно вступился за Скорцени генерал. — Как и о многом другом. А легенда о залечивавшем здесь свои раны «самом страшном человеке Европы», как называют его в прессе, останется.

Капитан задумчиво кивнул.

— Легенда — конечно… Эта война породит великое множество самых невероятных легенд, одной из которых неминуемо станет легенда о генерале Власове.

— О предателе Власове, — процедил генерал с такой горькой иронией, словно речь шла о ком-то другом, которого сам он просто-таки не мог терпеть.

— «Предателем» вы будете представать только в агитках коммунистов, а в сознании всех остальные — в ипостаси спасителя, человека, пытавшегося освободить народ от кровавого коммунистического ига. Со временем это вынуждены будут признать даже ваши лютые враги.

— Но со временем, — согласился с ним генерал.

— Что-то я не заметил, господин командующий, чтобы вы работали над мемуарами или хотя бы вели дневниковые записи.

— Я их действительно не веду.

— Напрасно. Лишив мир собственного видения цели Русского освободительного движения, вы, таким образом, развяжете руки его хулителям. А ведь миру важно будет знать, с какими мыслями вы сдавались в плен, какие цели ставили перед собой. Ваши дневники и мемуары определяли бы суть вашего образа.

— Его определяют мои поступки и дела.

— Почитатель «власовского движения» редактор газеты «Дас Шварце Кор» Гюнтер д’Алькен решительно не согласился бы с этим вашим утверждением.

— Следует полагать, что вы уже беседовали с ним? — оживился Власов.

— Понимая, что после войны эсэсовская газета уже вряд ли кому-либо понадобится, он намерен заняться книгоизданием, поэтому с издателем проблем не возникнет.

— Так говорили или нет? — настоял на своем вопросе командарм.

— Говорили, естественно. Гюнтер поинтересовался, пишете ли вы мемуары, ведете ли дневники, и я сразу же уловил, к чему он клонит.

— Через вас он хотел бы получить доступ к моим записям?

— Но не для того, чтобы делиться впечатлениями от них с СД, — поспешил заверить Власова капитан. — Вовсе не для того.

— Уверен, что он также поинтересовался, ведете ли какие-либо дневники вы, Вильфрид, — интригующе улыбнулся командарм. — Ибо кто, как не вы, имеете непосредственный доступ к русскому генералу.

— Поинтересовался, конечно.

— Ну, так договаривайте, договаривайте. Сами вы дневники эти «власовские» ведете?

— Кое-какие, самые поверхностные, — соврал капитан. — Только для того, чтобы ориентироваться в наших с вами ближайших планах и в распорядке дня.

— Опять недоговариваете, — покачал головой Власов. — Уж кто-кто, а вы ведете.

— Возможно, начну, прямо с сегодняшнего дня, — произнес капитан таким тоном, чтобы слова его смахивали на шутку.

«А ведь когда-нибудь скажут — здесь отсиживался во время генеральского путча в Берлине командующий РОА генерал Власов, — мелькнуло в сознании командующего. — Причем так и будет сказано: „Отсиживался“. Дескать, в это время одни генералы сражались, другие пытались совершить переворот в Германии, чтобы избавить свою страну от фюрера, а Власов в самый ответственный момент бежал сюда, чтобы отсидеться, дождаться, какая сила возьмет в Берлине верх. И по сути, все будет справедливо. Но должен же будет найтись человек, который и за меня тоже вступится. Должен. И кто знает, возможно, этим человеком как раз и станет капитан Штрик-Штрикфельдт?»

На одном из виражей дорожного серпантина машину основательно занесло, и генерал, ударившись головой о кузов, сочно, по-русски выругался.

— Вот что я обязательно стану записывать, так это трехэтажный русский мат. И когда-нибудь издам эти записи отдельной книгой, под названием «Избранная матерщина России».

— Не может ли случиться так, что в эти смутные дни рейха Скорцени тоже предпочтет отсидеться в этом горном гнезде? — вдруг спросил Власов. — Теперь уже не после московских морозов, а после «берлинской жары». Чтобы остаться не втравленным ни в какие события?

— Исключено, — уверенно ответил Штрик-Штикфельдт. — На чьей бы стороне он ни оказался, вырваться из Берлина первый диверсант уже вряд ли сможет. По моим предположениям, сейчас он со своими коммандос подавляет путч, пребывая в самом логове заговорщиков — штабе командования армии резерва.

— Если он уже там, то можно считать, что путч подавлен.

— А неплохое было бы соседство, — мечтательно взглянул Вильфрид на генерала, думая при этом не столько о пользе общении с обер-диверсантом своего патрона, сколько о возможности самому познакомиться с этим легендарным человеком. — Оч-чень даже неплохое.

— Не вовремя вы, немцы, затеяли все эти маневры с путчем, — недовольно проворчал Власов, словно подозревал, что повинен в этом сам капитан. — Слишком уж не вовремя. Не придаст это авторитета рейху ни в народе, ни по ту сторону бруствера.

— По-моему, Гитлер и сам уже начинает понимать, что его миссия завершена, и что он обязан уступить место новому вождю. С более смелыми замыслами и большими возможностями. Стая давно желает и способна породить более опытного и мудрого вожака, нежели тот, что давно состарился и выдохся. Закон природы.

— Если в обществе эта форма и применима, то лишь теоретически, — проворчал Власов, не одобряя излишнюю говорливость капитана. И не только потому, что при их разговоре присутствует водитель, в принципе не одобрял.

— Сразу же должен предупредить, — все же решил подстраховаться Вильфрид, — что не принадлежу к тому кругу, который решил во что бы то ни стало изменить ситуацию в стране. Причем самым радикальным образом. Однако любые общие размышления требуют, чтобы время от времени мы все же обращались к реалиям, в том числе и фронтовым.

— В подобных случаях в России говорят: «Лошадей на переправе не меняют».

— Сталина это тоже касается, а? Командарм Русской Освободительной? И потом, что делать, если «переправа» эта самая безнадежно затянулась?

«Винят всегда вожака, — проворчал про себя Власов, не желая продолжать этот принципиальный, но слишком уж опасный диспут. — Ибо так принято. И редко задумываются над тем, какая же стая ниспослана ему Господом». Но думал при этом вовсе не о стае, однажды сплотившейся вокруг Адольфа Гитлера, а о той стае, которую еще только предстоит по-настоящему сплотить ему самому.

 

28

В фойе их встретила широкоплечая дама с заметно отвисающим подбородком и широкоскулым прыщеватым лицом. Она почему-то не сочла необходимым представиться, а лишь скептически осмотрела долговязую, нескладную фигуру русского генерала и, приказав следовать за ней, повела по коридору к предназначенному для Власова номеру.

— Это и есть та самая Хейди? — вполголоса и по-русски спросил командующий Штрик-Штрикфельдта, кивая в сторону гренадерской спины женщины.

— Что вы, господин генерал?! — ужаснулся тот. — Неужели я смел бы предлагать вам нечто подобное? Это всего лишь, — повысил он голос, — фрау…

— Кердлайх, — невозмутимо подсказала ему медсестра, не оглядываясь и не сбавляя шага. — Ирма Кердлайх.

Власов облегченно вздохнул. Если бы эта немка оказалась той самой вдовой и начальницей санатория, с которой капитан желал познакомить его, командарм счел бы такие попытки оскорбительными. Но в то же время он понимал: каковой бы теперь ни предстала перед ним фрау Биленберг, в сравнении с этой медсестрой, она в любом случае покажется красавицей.

Перед окном палаты, в которой его поселили, уползал ввысь бурый разлом скалы, рваный шрам которого затягивался мелким кустарником и рыжевато-зеленой порослью мха. Власов почему-то сразу же уставился на него, словно узник — на квадрат очерченного решеткой неба, и несколько минут простоял молча, не обращая внимания ни на капитана, ни на задержавшуюся у двери фрау Кердлайх.

— Этот ваш русский хоть что-нибудь понимает по-немецки? — спросила Кердлайх вызывающим тоном, давая понять, что вовсе не собирается создавать для русского генерала какие-то особые условия.

— Почти все, — негромко ответил Штрик-Штрикфельдт. А затем, выдержав философскую паузу, уточнил: — Почти как вы — русский. Если только это поддается его пониманию.

Власов уловил, что таким образом капитан предупреждает его о знании медсестрой русского, но никак не отреагировал.

— А что ему оказана неслыханная честь — подлечиться в санатории для высших чинов СС — это он, надеюсь, ценит?

— Тонкости ему объяснит сама фрау Биленберг. Уверен, что они поймут друг друга.

— Сама фрау Биленберг? — мгновенно смягчила тон медсестра. — Даже так? Это несколько меняет ситуацию.

— Кстати, она у себя?

— Она всегда у себя, — назидательно заверила Кердлайх. — Особенно в последнее время, очень трудное для всех нас.

— Прелестно, идем к ней. Проведите нас с генералом.

— К начальнице санатория я могу провести вас только тогда, когда этого потребует сама начальница, — парировала медсестра. — Возможно, фрау Биленберг уже знает о прибытии господина Власова, однако особых распоряжений по этому поводу не поступало.

— Хорошо, хорошо, медсестра, вы нас почти убедили, — едва скрывая раздражение, проговорил капитан, решив, что таким образом отсылает медсестру из номера командарма, но не тут-то было.

— Что же касается вас, господин Власов… Если вы все еще действительно генерал, да к тому же служите рейху, то почему не в мундире, полагающемся вашему чину? — не торопилась медсестра убраться восвояси. Мало того, эту фразу она произнесла почти на чистом русском. — Что это за странное одеяние на вас, без каких-либо знаков различия?

— Это уж вы предоставьте мне: выбирать себе форму, — как можно сдержаннее огрызнулся Власов.

— Понятно, что вам, — не обескуражилась медсестра. — Но генерал — это генерал, я так понимаю, — опять прошлась она ироническим взглядом по плохо подогнанному мундиру Власова. — К какой бы армии мира он ни относился. Это я к тому, что трудно вам будет в этом одеянии — наспех пошитом, как я понимаю, ротным портным где-нибудь на привале — завоевывать уважение обитающих здесь франтоватых фронтовиков-эсэсовцев. Не говоря уж об уважении фрау Биленберг. И мой вам совет: подумайте над сказанным.

Реакция генерала на ее слова медсестру, похоже, не интересовала. Как и реакция капитана Штрик-Штрикфельдта, который поневоле вынужден был пройтись придирчивым взглядом по мундиру Власова. Сшитый из грубой темно-коричневой ткани, он обвисал на рослой костлявой фигуре командарма так, словно был «с чужого плеча». Облаченный в это одеяние военного покроя, не снабженное какими-либо погонами, без лампас, петлиц и шевронов, Власов был похож не на командующего Русской Освободительной Армией, а на дезертира, неудачно обновившего гардероб во время очередного мародерства.

Ирма отвернулась и величественно промаршировала в конец коридора, к лестнице, ведущей на второй этаж.

Теперь уже сам Власов, оглянувшись, прошелся сочувственным взглядом по капитану: что-то там у него срывалось с его вдовой-невестой. Впрочем, командарма это пока не огорчало. Для начала следовало хотя бы взглянуть на фрау начальницу.

— Может, потребовать, чтобы окна вашей комнаты выходили на озеро, а не на безжизненную скалу? — сдержанно спросил Штрик-Штрикфельдт у вышедшего в коридор генерала и поприветствовал проходившего мимо них оберштурмфюрера СС. Тот заметно тянул ногу и, похоже, форму свою донашивал последние дни.

— Нет уж, скала, расщелина… Как раз то, что мне хочется видеть в эти минуты.

— Я в соседнем номере, и если что… Но прежде пойду представлюсь фрау Биленберг. Пока что схожу без вас, чтобы еще раз переговорить. Что-то негостеприимно она встречает нас.

— Единственное, что меня сейчас интересует, это события в Берлине. Я должен знать все. Для меня важна расстановка сил, которая сложилась после путча. Мне совершенно небезразлично, кто удержится в своем кресле, а под кем оно рухнуло.

— Будьте уверены, что рухнет оно под многими.

Во время обеда в столовой санатория Власов чувствовал себя уродом, поглазеть на которого сбежалось все досточтимое население городка. Несмотря на то что Штрик-Штрикфельдт принял все меры к тому, чтобы в санатории не догадались, кто скрывается под вымышленным именем полковника Андрея Рогова, наиболее любопытствующие обитатели довольно быстро установили, что это не кто иной, как командующий РОА. Одни уже немало знали о нем, другие еще только пытались понять, кто это русский, который решился создать армию, чтобы воевать против русских же. Однако и те и другие, не таясь, любопытствовали, стараясь следить за каждым его шагом.

— Нельзя ли договориться с вашей знакомой начальницей, — кончилось терпение Власова, — чтобы обед мне приносили в номер? В противном случае мне придется появляться в столовой уже после того, как вся эта рать тевтонская насытится.

— Среди прочего, поговорю с Хейди и об этом, — пообещал Штрик-Штрикфельдт. — Но пока что она избегает встречи с нами.

— Завидное отсутствие элементарного женского любопытства.

— Не сказал бы, уж что-что, а любопытство свое Хейди уже в какой-то степени удовлетворила, — и, слегка подтолкнув генерала, он едва заметно перевел взгляд на полупрозрачную портьеру, которой была занавешена дверь, ведущая в соседнюю комнату.

Власов оглянулся и отчетливо увидел за ней два женских силуэта. Один из них, как ему показалось, принадлежал медсестре Кердлайх. Другой был изящнее, и Власов поневоле задержал на нем взгляд.

— Вполне согласен с вами, господин командующий, — поддержал его молчаливое восхищение Штрик-Штрикфельдт, скабрезно ухмыльнувшись при этом.

Поняв, что генерал заметил их присутствие, обе женщины четко, по-военному повернулись крутом и, не спеша, удалились.

 

29

Они сидели на террасе, примыкающей к кабинету Хейди Биленберг, в низких креслах-качалках, с бокалами вина в руках. Время было рабочее, но Хейди не придавала этому значения. Она давно сумела подстроиться под несуровый режим тылового военного санатория, где каждый попавший сюда фронтовик стремится отхватить от ускользающей мирной жизни все то последнее, что она все еще способна подарить ему.

Однако эти двое на фронт не собирались, а посему полностью могли предаваться санаторной неге. День выдался чудным. Июльская жара смягчалась прохладой гор, сиреневый кустарник дарил утонченный, почти эротический аромат свидания, а стая птиц неспешно вершила над территорией санатория какой-то свой, только ей известный ритуал.

— И вы, Вильфрид, считаете, что из этого действительно может получиться что-то серьезное?

— Из чего именно, Хейди? — наклонился капитан Штрик-Штрикфельдт так, чтобы одной рукой упереться в разделявший их «фруктовый», сплетенный из лозы столик, словно бы хотел дотянуться губами до ее бокала.

— Из всего того, что задумано этим вашим русским генералом Власовым, — и капитан обратил внимание, что женщина впервые сумела произнести фамилию русского правильно — не «Фласофф», а «Власов».

— Прежде чем ответить, Хейди, я хотел бы поинтересоваться: вам вообще-то что-либо известно о России? Точнее, что, собственно, вам известно об этой стране?

— Будь вы экзаменатором, наверняка ужасно разочаровались бы в моих познаниях. В свое время, уж не помню, в каком именно году, там случилась революция, в результате которой вся власть оказалась в руках сионист-коммунистов. Ну как, ошарашила?

— Особенно своим новым определением: «сионист-коммунистов».

— Разве не так? Я читала, что именно так и случилось. А если добавлю, что в России сильные морозы? И что их фюрера зовут Сталиным, а «гестаповского Мюллера» — Берией?

Капитан заинтригованно прокашлялся, и Хейди, виновато взглянув на него и поеживаясь, словно действительно предстала перед строгим экзаменатором, добавила:

— Нет, о том, что в революцию коммунистами руководил немецкий шпион Ленин, я тоже знаю. Но ведь и требовать от меня большего вы, русский немец, не имеете морального права.

— В том-то и дело, что не имею, — со скорбной миной на лице признал Штрик-Штрикфельдт.

Он уже привык к тому, что «русский немец» каждый произносит со своим, особым смыслом, и понимал, что сейчас не время акцентировать внимание на «сомнительности» его происхождения.

— Вы все еще не закончили экзаменовать меня, капитан, и придумываете убийственный вопрос? — напомнила о себе Хейди, кокетливо поводя кончиком языка по несколько утолщенной, грубовато очерченной верхней губе.

— Увы, убедился, что экзаменовать вас дальше — совершенно бессмысленное занятие. И так ясно, что о России вы знаете не больше, нежели о Новой Каледонии.

— Где это? — простодушно поинтересовалась Хейди, игриво поморщившись. Она никогда не пыталась казаться умнее и начитаннее, нежели это было на самом деле.

— Восточнее Австралии, если только я правильно сориентировался в просторах Океании.

— Вот видите. Попробовала бы я после этого не согласиться с вами! — продолжала повиливать кончиком языка Хейди. С годами она совершенно не менялась. Эта женщина принадлежала к тем людям, которым удобно, чтобы не сказать, уютно всю жизнь оставаться в давно минувших, беззаботных шестнадцати годах. — Но заметьте: моих познаний вполне достаточно, чтобы понимать, что Россия — огромная империя, способная со временем властвовать над всем миром. Если только найдется человек, которому удастся поднять ее с колен полукрепостного большевистского рабства. Как это ни странно, большую часть вчерашнего вечера я провела за картой мира, точнее, за старой картой мужа, времен Первой мировой, на которой Россия все еще оставалась в своих имперских пределах.

— Даже так? — загадочно ухмыльнулся капитан.

— Напрасно иронизируете, — упрекнула его Биленберг.

— Но я не по поводу карты.

— По поводу командующего Русской Освободительной Армией — тем более. Прекрасно помню, что Власову пришлось повоевать еще в Гражданскую войну; что он — из самых молодых русских генералов, и что его очень высоко ценил Сталин, пытавшийся даже спасти его. И все это — из ваших уроков, капитан.

— Поверьте, я зауважал вас, Хейди. А что касается Власова… Когда в декабре сорок первого его 20-й армии, вместе с армией генерала Рокоссовского, удалось прорвать блокаду Москвы и значительно потеснить наши войска, Сталин наградил его орденом и повысил до генерал-лейтенанта. Не знаю, правда ли, но ходят слухи, что после поражения армии Власова под Волховом Сталин предложил Власову самолет, на котором его должны были доставить в Москву. Но генерал отказался, заявив, что предпочитает разделить участь своих солдат.

— Почему вы ссылаетесь на слухи, что вам мешает спросить об этом самого генерала?

— Спрашивал. Генерал ответил, что теперь это уже не имеет никакого значения.

— И что, получив такой ответ, вы тут же успокоились?! — повертела Хейди между пальчиками ножку бокала. — Вам не приходило в голову, что он боялся садиться в этот самолет, чтобы не быть расстрелянным? Ведь коммунисты перестреляли массу своих генералов и офицеров, которые в сорок первом терпели поражение от наших войск, — и, перехватив заинтригованный взгляд капитана, тут же призналась: — Не пугайтесь, капитан, я пока еще не стала изучать историю Второй мировой. Все это я узнала из беседы с Мелиттой.

— Так она уже здесь?!

— Почему «уже», и с какой стати восторг? Вы с нетерпением ожидали ее приезда? Или хотя бы знали о нем? Сама Мелитта утверждает, что решилась на эту поездку неожиданно, просто находилась неподалеку.

Капитан не мог признаться, что Гелен специально прикомандировал сюда Мелитту, чтобы она помогла сблизить Хейди с генералом Власовым, поэтому сказал, что это у него просто так, сорвалось с языка.

— Когда она прибыла?

— Вчера вечером. Намерены встретиться с ней?

— Разве что этого захочет генерал Власов.

Хейди сделала несколько небольших, но решительных глотков вина и наклонилась к Вильфриду.

— Хотите сказать, что они часто видятся?

— К Мелитте генерал равнодушен. По крайней мере — как к Женщине.

— Ладно, попытаюсь вам поверить.

Генерал Керцхоф, чей номер находился на втором этаже, прямо над верандой, вновь проявлял все признаки меломании, в сотый раз прокручивая на патефоне одну и ту же пластинку с музыкой Вагнера. И они — капитан и Хейди — прислушивались к этим заунывным мелодиям, лениво покачиваясь в обтянутых коричневатой кожей креслах-качалках, представая перед каждым, кто мог видеть их, влюбленной парой. Им обоим это казалось совершенно некстати, поскольку они давно и настолько остыли друг к другу, что некогда вместе проведенная ночь — тайно, в одном из освободившихся «генеральских» люксов санатория, — уже казалась нереальной романтической иллюзией или предутренним сексуальным бредом.

Кто бы мог поверить теперь, что они потеряли не только способность ревновать, но даже интересоваться личной жизнью друг друга? Но так оно на самом деле и было.

— Как считаете, несмотря на его измену, в России Власов все еще довольно популярен? Почти как Наполеон в начале своей карьеры?

— До сих пор генералов в России делили на тех, кого Сталин уже расстрелял или сослал в Сибирь, и тех, кто каким-то чудом уцелел. Власов относился к тем, кто не только уцелел, но и сделал при диктатуре коммунистов неплохую карьеру. Вопрос в том, свидетельствует ли этот факт в пользу Власова.

Хейди почему-то недовольно поморщилась. Штрик-Штрикфельдта это удивило. Ему-то казалось, что замечания, которые он высказывает, вполне по теме.

— Вы уходите от главного вопроса, который интересует меня.

Капитан взглянул на лечебный корпус санатория. В эти минуты в одном из его залов генерал Власов принимал лечебную ванну, после которой должен был явиться сюда. Штрик-Штрифельдту не хотелось, чтобы командующий заставал их вместе. Хейди должна была стать тем человеком, который бы соединял их, умиротворяя при этом генерала перед лицом исходящей из Берлина неопределенности.

Давая благословение капитану на это знакомство, генерал Гелен улыбнулся своей сургучной улыбкой и вполголоса произнес: «Чем больше Власов будет погрязать в любовных сетях нашей вдовушки, тем меньше будет возмущаться творящейся против него здесь, в Германии, несправедливостью».

— Какой именно вопрос вдруг столь жгуче заинтересовал вас, доктор Биленберг?

— Может ли этот ваш генерал претендовать на русский трон? — решительно, жестко спросила Хейди, нервно поводя точеным миниатюрным подбородком в сторону лечебного корпуса с его сероводородными и прочими купелями. — Я имею в виду реально претендовать.

— На трон — вряд ли.

Хейди недоверчиво просверлила капитана своим острым взглядом. Ответ ее явно не удовлетворял.

— Власов что, не готов к этому? Ему не хватает амбициозности? Не обладает достаточной силой воли? Ну, говорите же, говорите, капитан.

— Дело здесь не столько в самом генерале, сколько в общественном мнении. Боюсь, что в ближайшие сто лет в умах русских будет господствовать стойкое отвращение ко всякому трону и всякой короне.

— Ах, только в этом смысле? — сразу же взбодрилась Хейди. — Тогда это еще исправимо.

— А вот на кремлевский кабинет вождя, занимаемый сейчас Сталиным, — вполне. В настоящее время в России нет политического лидера, способного не то что противостоять генералу Власову, но хотя бы в какой-то степени конкурировать с ним.

— А этот их маршал Жуков, о котором сейчас так часто упоминают в нашей и в зарубежной прессе?

— Вернее, маршал, о котором вам говорила Мелитта.

— Существа дела это не меняет.

— Я имел в виду лидера-антикоммуниста.

Хейди вновь недоверчиво взглянула на капитана, и так, не отводя взгляда, словно пыталась уловить миг, когда он выдаст себя и окажется, что его утверждение — всего лишь шутка, откинулась на спинку кресла.

— Мы давно знакомы с вами, Вильфрид, поэтому позволю себе быть откровенной. Я должна знать, на кого ставлю. Для меня это важно.

Капитан молча кивнул. Он помнил, что с убиенным супругом жизнь у Хейди не сложилась, причем с самого начала. То есть однажды она уже явно «поставила не на того».

— Нет, капитан, я имела в виду нечто совершенно иное, — вычитала женщина его мысли. — Речь идет не только о стремлении заполучить многотерпимого супруга. Вы ведь знаете, что мне, вдове эсэсовского офицера, непросто будет объяснять людям нашего круга, почему вдруг я решилась выйти замуж за бывшего красного генерала, за бывшего коммуниста, бывшего пленного. И коль уж мне придется выдерживать осуждающие взгляды, то хотелось бы знать, что есть за что страдать…

— И не только осуждающие взгляды, — спокойно уточнил Штрик-Штрифельдт.

— …по крайней мере, должна быть уверена, что жертва моя не напрасна. Что этот человек не опустится до уровня приживалы на моей баварской вилле. Это я сама желаю стать «приживалкой» в Кремле — коль уж на то пошло.

— Неописуемая храбрость, — только и смог произнести капитан, поражаясь беззастенчивой откровенности «эсэс-вдовы».

— Мне уже столько лет, что выходить замуж просто так — бессмысленно. Пора уже на что-то решаться, тем более что представляется такой уникальный случай.

«А ведь в выборе кандидатуры на проведение операции „Вдова“ мы явно не ошиблись, — самодовольно отметил Штрик-Штрикфельдт, вспоминая недавний разговор с генералом Геленом. — Ничего не поделаешь, в разведке иногда приходится не только „убирать“ людей, но и женить их». Шеф должен помнить, что это он, Вильфрид, предложил кандидатуру Хейди, притом что она вполне могла оставаться его собственной любовницей. Так что пусть ему это зачтется.

— Время от времени мы станем напоминать Власову, — вновь взялась за бокал с вином Хейди, — что Кремль находится далеко за пределами Баварии. И что завоевать его будет куда сложнее, нежели сердце тоскующей одинокой женщины.

— Пусть сначала завоюет Москву, а затем уже… думает о ее сердце. Понимаю…

— А что касается отвращения русского народа к трону… Пусть только Русская Освободительная Армия войдет в Москву, — мстительно улыбнулась Хейди, — а там уж мы найдем способ заставить русских плебеев вспомнить о том, с чего зарождалась их древняя империя.

— Вы, немка, намерены вернуть русским их трон?! — неприлично хохотнул Вильфрид.

— Прежде чем беседовать со мной на эту тему, потрудитесь вспомнить происхождение русской императрицы Екатерины II и жен всех русских императоров, — запустила в капитана Хейди тот информационный бумеранг, которым в свое время он сам пытался сразить ее.

 

30

Штрик-Штрикфельдт так и не сказал Хейди, что буквально час назад, здесь, на этой же закрытой веранде, он беседовал с подполковником фон Денрихтом из разведывательного отдела «Иностранные армии Востока» Генерального штаба сухопутных сил. Формально все выглядело так, будто, оказавшись по делам службы в Баварии, этот штабист уже на следующий день решил навестить долечивавшегося в санатории родственника и случайно наткнулся здесь на сослуживца-капитана.

Биленберг успела стать свидетельницей их прощания, и даже была представлена барону. Но «эсэс-вдова», как называли между собой Хейди лечащиеся здесь офицеры, понятия не имела о причине встречи полковника с Вильфридом и о том, насколько важным был теперь для капитана разговор с нею о Власове.

Прежде чем отправиться в «Горную долину», Денрихт сделал то, что обязан был сделать, — уведомил в телефонном разговоре о досрочном отъезде из Мюнхена своего шефа, генерала Гелена. Он опасался, что тот запретит ему отвлекаться на подобные поездки почти за сотню километров от баварской столицы, но оказалось, что, наоборот, этот вояж Гелен счел очень своевременным.

— А вам известно, что именно в этом санатории находится сейчас интересующий нас обоих генерал Власов?

— Извините, господин генерал, впервые слышу об этом.

Барона русский мятежный генерал совершенно не интересовал. Но он понимал, что Гелен действует по давно отработанной схеме вовлечения подчиненных и нужных собеседников в сферу своих интересов. Строилась она на очень простых, но безотказно действующих словесных формулах. «Обращаясь к интересующему нас обоих вопросу», говорил он о вопросе, который собеседника мог совершенно не интересовать, мало того, он вообще мог оказаться не в курсе событий. Или же вдруг Гелен объявлял: «А знаете ли вы, что известный нам обоим генерал (офицер, чиновник, артист) такой-то… может представлять для вас, лично для вас, огромный интерес…»

Таким образом, опытный разведчик забрасывал сети, вырваться из которых было крайне трудно, и человек порой даже не замечал, как оказывался втянутым в какую-то операцию, в странную историю, в совершенно ненужные связи, а то и в очередную «геленовскую» авантюру — без сотворения которых генерал попросту не мыслил своего существования.

— Поэтому-то и спешу известить вас, подполковник, — сообщил Гелен негромким, вкрадчивым голосом сельского пастора или учителя. — Поэтому-то и спешу…

— Я должен встретиться с Власовым?

— Зачем? Оставим это удовольствие капитану. Передайте Штрик-Штрикфельдту, чтобы без моего приказа он ни под каким предлогом не выпускал генерала из «Горной долины». На какое-то время оба они должны залечь на дно, забыть о Берлине и русских армейских соединениях, а в случае опасности пусть немедленно связываются со мной или с адъютантом Гиммлера. Он в курсе.

— Соответствующий приказ капитан получит, — заверил его Денрихт.

— Как можно подробнее информируйте этих отшельников обо всем, что нам с вами известно о последних событиях в Берлине и Мюнхене. То есть поведайте им о том, о чем я не могу сказать по телефону, и о чем они не могут узнать из сообщений радио. В этом ваша главная миссия.

— Самые последние сведения о происходящем я получу у начальника местного отделения СД.

— И еще, передайте капитану, чтобы он тут же приступал к очень важной операции «Вдова».

— Операции… «Вдова»? — попытался напрячь память подполковник, понятия не имея, о чем идет речь.

— А чтобы операция прошла успешнее, на помощь ему прибудет Мелитта. Благо, она сейчас тоже в Баварии.

Подполковник покряхтел в телефонную трубку, как делал всякий раз, когда нуждался в дополнительных разъяснениях.

— Что там у вас еще? — недовольно поинтересовался генерал, считавший, что подчиненные все обязаны схватывать на лету.

При всей бархатности своего пасторского голоса, он привык говорить жестко и категорично; любая просьба, любое сообщение в устах его зарождались в виде приказов, оглашенных перед строем.

— Видите ли, капитан может поинтересоваться деталями операции. И потом, знает ли он, кто такая Мелитта?

— Вы — единственный, кто все еще не знает, кто такая Мелитта. И если вам это пока еще прощается, то лишь потому, что вы у нас в отделе пока что человек совершенно новый. Однако детали вас интересовать не должны; с особенностями операции капитан ознакомлен. И еще, пусть Вильфрид передаст вам пакет с письменным отчетом о работе с генералом. Насколько мне известно, он уже готов.

А тем временем вести, с которыми барон прибыл в «Горную долину», были самыми неутешительными. Как выяснилось, в заговоре против Гитлера, организованном несколькими безумцами из штаба армии резерва, замешанными оказались даже некоторые командующие группами армий, командиры дивизий и множество всевозможных штабных армейских чинов. Не зря на всех фронтах, в различных штабах вермахта, уже начались интенсивные аресты.

— Их действительно много, тех, кто оказался против фюрера?! — не поверил Штрик-Штрикфельдт.

— Настолько много, что такое количество не способна породить никакая фантазия, — не побоялся возможного прослушивания барон фон Денрихт. — Если так пойдет и дальше, многие штабы вермахта попросту окажутся обезглавленными. К величайшей радости русских. В числе предателей уже в открытую называют генералов Ольбрихта, Бека, Штюльпнагеля и даже фельдмаршала Роммеля. Нашего «народного фельдмаршала»… Роммеля!

— Ну, уж Роммеля-то они не тронут.

— Как знать, — отрубил подполковник. — Аресты производит сам Отто Скорцени, а этот, если понадобится, хоть папу римского, а хоть самого апостола Петра в кандалы возьмет. К слову, ходят слухи, что он уже давно разработал план похищения папы римского, просто фюрер пока еще не дает добро на проведение этой операции. Но вернемся к покушению. Фельдмаршал фон Витцлебен и командующий армией резерва генерал-полковник Фромм уже арестованы. Что же касается генерал-квартирмейстера Верховного командования Вагнера, то, как говорят в таких случаях, он успел «прислушаться к совету своего пистолета».

Услышав эти имена, Штрик-Штрикфельдт потянулся за платочком, чтобы утереть холодный пот.

— Нашего генерала это, будем надеяться, не коснется?

— Нашего, к счастью, нет, — нервно опустошил барон третий бокал вина подряд, притом, что никогда в особом пристрастии к этому напитку замечен не был. И по тому, как он вел себя, Вильфрид понял, что ему меньше всего хочется возвращаться сейчас в такой неспокойный Берлин. Хотя вернуться надо, уже хотя бы для того, чтобы успокоить семью. — В этом я не сомневаюсь. Слишком уж бездарно они все это сварганили. Наш генерал в таких маневрах участвовать не стал бы. Полковник фон Ренне — тоже.

— Ну, полковник Ренне, возможно, из… осторожности, — едва удержался Вильфрид, чтобы не сказать «из трусости», — а вот генерал, если уж он принял бы такое решение, осторожничать не стал бы.

— О Ренне речи не идет, — криво улыбнулся барон. — А по поводу генерала я тоже вначале встревожился, но, кажется, все обошлось. А теперь о главном. Генерал приказал немедленно приступить к выполнению операции «Вдова», — он вопросительно уставился на Вильфрида.

— Она уже осуществляется.

— Значит, недостаточно активно. Генерал недоволен и требует активизировать усилия. В ваше распоряжение направляется некая Мелитта.

— Вот ее помощь действительно понадобится. Вообще, вся эта операция выглядит какой-то странной, — поморщился капитан. — И, наверное, единственной в своем роде за всю историю военной разведки.

— Вы так считаете, капитан? — несмело спросил Денрихт, пытаясь хоть что-нибудь выведать о «Вдове», а поняв, что капитан попросту не догадывается о его неведении, прямо спросил: — Так кого это вы обязаны сделать вдовой, Вильфрид?

— Наоборот, попытаюсь сделать так, чтобы одной вдовой в рейхе стало меньше.

— Ах, вот оно что… — пробормотал подполковник, так ничего и не поняв.

 

31

Горный мыс нависал над ущельем, словно нос огромного корабля — над зеленоватой, озаренной жарким июльским солнцем лагуной.

Генерал стоял на его оконечности, будто на вершине холма, возвышавшегося над полем сражения, и наметанным взглядом полководца пытался нащупать уязвимые места мысленно выстроенной в этом ущелье обороны. Местность нравилась ему не столько полудикой красотой, сколько отменной крутизной склонов, на плоских вершинах которых нетрудно было возвести доты, оборудовать пулеметные гнезда и даже расставить зенитки, которые не только могли бы прикрывать этот горный укрепрайон от налетов авиации, но и в упор расстреливать скаты противоположных гор.

Власов знал, как убийственно прореживали ряды наступающих зенитки, выставленные генералом Роммелем в пустыне против английских войск, или советскими командирами на окраинах Ленинграда.

— Это ж на какой такой войне, во главе какого войска вы сейчас пребываете, господин генерал? Смею предположить, что во главе римских легионов времен Цезаря?

Услышав у себя за спиной женский голос, командующий вздрогнул от неожиданности и резко оглянулся. Оказалось, что капитан Штрик-Штрикфельдт куда-то исчез, как умел исчезать только этот пронырливый торгаш-прибалтиец. Вместо него у камня, отгораживавшего выступ от остальной части горного плато, стояла невысокая стройная женщина, облаченная во все строго черное — сапоги, юбка, пиджак — которые, вместе взятые, очень напоминали форму отдыхавших здесь же, в санатории, эсэсовок. Не хватало разве что кокетливо наложенной на гребень взбитых волос пилотки.

— Как минимум во главе дивизии, которой приказано удерживать эту хранимую богами котловину, — изобразил подобие улыбки Власов. — А вы, решусь предположить, — фрау Биленберг, хозяйка этого горного рая?

Они ступили по два шага навстречу друг другу и несколько мгновений испытывали непоколебимость своих взглядов.

— О том, что я вдова эсэсовского офицера, вы уже тоже знаете, — без какой бы то ни было тени скорби напомнила ему Хейди, осматривая склоны вершины. Причем делала это с такой проницательностью, будто и впрямь пыталась разгадать полководческий замысел последнего из генералов-защитников сего уголка благословенной Баварии.

— Было бы странно, если бы не знал.

— И вообще, у меня создается впечатление, что мы уже достаточно хорошо знакомы. Просто вы боялись идти напролом, как это делают некоторые другие генералы. И не только… генералы.

Хейди говорила все это, не кокетничая и не флиртуя. В голосе ее чувствовалась усталость женщины, которая никогда не была обделена вниманием мужчин, — в ее заведении грех было жаловаться на это, — тем не менее чувствовавшей себя одинокой и незащищенной. В последнее время ухажеры уже почему-то доставляли ей куда больше хлопот, чем истинного наслаждения.

— Честно говоря, я не представлял себе, как все это может и должно… произойти.

— И почему вдруг неминуемо должно произойти? — поддержала его Хейди — Причем произойти именно с нами? Вот так вот, прямо посреди войны.

— Вот именно: посреди… войны, — смущенно повторил командарм.

— А во всем виноват этот ваш капитан с дурацкой фамилией Штрик-Штрикфельдт. Это он, со своими бесконечными навеиваниями: «мятежный русский генерал», «славянский Ганнибал». — Она скептически, как показалось Власову, окинула взглядом его рослую, костлявую фигуру, удлиненное, с запавшими щеками, лицо, и снисходительно передернула плечами. — «Будущий правитель свободной России, армия которого избавит народ от коммунистической тирании…» Простите, господин генерал, но неужели все это действительно о вас?

— Спишите на… фантазию закоренелого тыловика, — едва подобрал он слово «фантазию».

Немецкий все еще давался ему с трудом, причем с таким, что во время переговоров Власов благоразумно предпочитал пользоваться услугами переводчика. Благо, Хейди говорила медленно, четко выговаривая слова. Причем генерал пока что не понимал: то ли эта медлительность присуща характеру ее речи, то ли попросту она выполняет установку капитана, предупредившего, что немецким Власов пока еще владеет плохо.

— Так ведь списывать не хотелось бы.

— Это другое дело.

— Наоборот, хотелось бы, чтобы все пророчества оказались правдивыми. Особенно после общения с известной вам госпожой Мелиттой Видеман, которая побывала в моем санатории буквально несколько дней назад. Кстати, вашей искренней почитательницей и, я бы даже сказала, поклонницей.

Хейди встревоженно взглянула на командующего, пытаясь угадать, какие воспоминания вызывает у него имя этой вечно молодящейся журналистки.

— Ну, если уж то же самое утверждает и госпожа Видеман, тогда стоит прислушаться, — скованно улыбнулся мятежный полководец. А мысленно добавил: «Очевидно, после разговора с Мелиттой у нее как раз и прорезался настоящий интерес к тебе. Уж кто-кто, а Видеман, эта „роковая женщина“, как ее называют в генеральских и журналистских кругах, умеет убеждать, возвеличивать и низвергать, решительно умиротворять и столь же решительно подстрекать».

Их взгляды снова встретились, сплелись, запутались в чувственных сетях друг друга… В глазах Хейди генерал наткнулся на огонек чего-то большего, нежели обычное женское любопытство, — и сразу же почувствовал, что ему не хочется, чтобы этот лучик интереса угас. По крайней мере, раньше, чем он покинет стены «Горной долины».

— Но мы будем стараться как можно реже прислушиваться не только к мнению недругов, но и пророков, — произнесла Хейди, слегка наклонив голову и игриво, по-девичьи, скосив на него глазки.

Хейди в одинаковой степени трудно было признать и красивой, и некрасивой. Определение женщин такого типа, скорее всего, лежит где-то вне этих категорий восприятия. Загадочно округленное смугловатое личико, на котором все в меру выразительно и так же миниатюрно; глаза — словно две покрытые поволокой вишенки; прирожденная беспечная улыбчивость, как-то незаметно сменявшаяся некстати приобретенной строгостью, плохо совмещающейся с короткой мальчишеской стрижкой.

— Ну, уж к кому — к кому, а к Мелитте невозможно не прислушаться, — едва заметно улыбнулся Власов. — Она обрушивает на собеседника такой словесный водопад… Впрочем, об отсутствующих не будем…

— И тогда окажемся самыми благоразумными людьми этой горной лагуны, — все с той же нарочитой серьезностью согласилась Хейди. — Хотя замечу: именно Мелитта называет вас «русский генерал генералов».

— «Генерал генералов»? Прекрасно. Так меня еще никто не называл.

— Введите этот чин в своей Русской Освободительной Армии, вместо чина генерал-фельдмаршала.

— Предложение следует обдумать. А пока что нас называют здесь «альпийскими счастливчиками». Имею в виду всех нас, кому удалось хотя бы две недельки отсидеться в этом горном Эдеме, в то время, когда вокруг беснуется война.

— Пусть каждый, кто позавидует вам, генерал генералов, испытает в своей жизни хотя бы часть того, что пришлось испытать вам, — неожиданно потянулась виском к его плечу Хейди. Причем получилось у нее как-то слишком уж естественно, доверчиво, по-семейному.

И голос вроде бы не тихий, но какой-то приглушенно-гортанный. Его приятно слышать, к нему хотелось прислушиваться, как к журчанию весеннего ручейка, едва пробивающегося сквозь тающие сугробы.

— Где именно погиб ваш муж?

По тому, как долго Хейди не отвечала, Власов определил, что вопрос явно не ко времени. Он вдруг вспомнил, что моральные устои, царившие в среде эсэсовцев и их семей, требуют, чтобы вдовы погибших хранили верность павшим воинам хотя бы до конца войны.

Генерал уже решил, что благоразумнее извиниться за бестактность и перевести разговор на что-то более понятное для женщины, привыкшей к бездумью курорта, но Хейди довольно холодно объяснила:

— Насколько мне известно, это произошло где-то на Восточном фронте. — Она вопросительно взглянула на русского генерала, словно вопрошала, не его ли солдаты повинны в гибели супруга, и уточнила: — В России.

— Этот проклятый Восточный фронт, — извиняющимся тоном пробормотал командующий.

— Впредь мы не будем говорить ни о фронте, ни о гибели моего мужа, — пришла ему на выручку Хейди. Она едва достигала плеча Андрея. К тому же во взгляде ее, в овале маленькой девичьей головки таилось нечто такое, что эту женщину хотелось погладить, как ребенка, и сочувственно приласкать. Сорокатрехлетнему генералу понадобилось немало твердости, чтобы удержаться от этого инстинктивного порыва.

— Вы правы, Хейди: впредь — ни о фронте, ни о гибели, — согласно кивнул Власов.

Они давно обогнули скалу и теперь медленно брели по кромке плато. Санаторий, с его постройками и озером, они осматривали отсюда, словно из поднебесья, с которого не хотелось спускаться.

 

32

Храня неловкое молчание, генерал и Хейди достигли гребня, за которым открывался небольшой, с немецкой аккуратностью распланированный городок. Отделенный от санатория каменным валом беззаботности, он жил обыденной провинциальной жизнью. Как и во все остальные города, туда приходили похоронки. Авиация противника, великодушно щадившая санаторное предместье «Горной долины», тоже не раз наведывалась сюда, о чем свидетельствовали черневшие в разных концах города руины.

— Вы живете на одной из этих улочек?

— Можно сказать и так. У нас там небольшой особняк, в котором осталась моя мать. С тех пор как я стала заведовать санаторием, мне отвели номер во флигеле, у второго корпуса. Разве Штрик-Штрикфельдт не говорил вам об этом?

— Обошелся, как видите, без подробностей.

— Странно. Выкрашенный в зеленый цвет двухэтажный флигель, что-то вроде отеля для медперсонала. Как вы думаете, общественное мнение санатория простит нас, если мы с матерью осмелимся пригласить вас к себе? — неожиданно спросила Хейди, на минутку останавливаясь и заглядывая генералу в глаза.

— Ему придется смириться с этим вашим желанием, — ответил Власов, а мысленно добавил: «Как и мне самому».

— Я того же мнения, — осталась Хейди довольна тем, сколь ненавязчиво ей удалось преподнести генералу это свое предложение. — В конце концов, у каждой женщины из обслуживающего персонала, как правило, есть любовник. Такова грешная жизнь святой обители, именуемой «Горной долиной».

— Такова жизнь вообще, где бы она ни теплилась.

В знак согласия Хейди озорно встряхнула неподатливыми кудряшками.

— Из рассказов Вильфрида вы представали куда более суровым и целеустремленным, чтобы не сказать «человеком не от мира сего».

— Подчиненные мне офицеры рассказали бы вам о вещах пострашнее, нежели умудрился поведать капитан Штрик-Штрикфельдт. Он попросту щадил вас, поскольку, как я понял, давно влюблен.

— Давно и безнадежно, — рассмеялась Хейди. — Настолько безнадежно, что даже не способен был вызвать ревности у моего мужа.

— Боюсь оказаться не более чувствительным к его страданиям, нежели ваш муж.

О Восточном фронте и похоронках на время было забыто. Как, впрочем, и о руинах притаившегося в горной котловине городка.

— Не говорите так, мой генерал генералов. Вы должны ревновать меня, должны сгорать от ревности.

— Постараюсь сгореть при первой же возможности, доктор Хейди, — вежливо склонил голову Власов, придавая великосветский лоск своей двусмысленности. — Кстати, я не знал, что капитан так давно знаком с вашей семьей, и уж тем более не догадывался, что он знал вашего мужа.

— Благодаря моему мужу капитан все еще находится в Германии, а не в окопах посреди России.

— Притом, что сам он погиб в тех же окопах, в которых должен был добывать свою воинскую славу Штрик-Штрикфельдт?

Прежде чем ответить, Хейди взошла по едва приметной тропинке на вершину невысокого холма и задумчиво посмотрела вдаль, в пространство, открывавшееся в створе между двумя скалами.

— Сами вы, там, в России, остались бы в тылу, если бы вам представилась такая возможность?

— Нет, — решительно покачал головой Власов. — Это невозможно, я — кадровый военный. Даже если бы по каким-то причинам меня признали негодным к службе, все равно нашел бы способ взять в руки оружие. Ополченцем стал бы, ушел бы в партизаны, сражался бы в подполье, — горячечно убеждал он, забыв при этом, что весь его воинственный порыв направлен сейчас против немецкой армии.

И благо, что Хейди то ли не обратила на это внимания, то ли не придала нюансу особого значения. Помолчав какое-то время, она задумчиво произнесла:

— Вот и мой муж был такого же склада характера. В этом смысле между вами много общего, возможно, поэтому я вот уже несколько дней внимательно наблюдаю за вами, проникаясь все большей симпатией. Да, между вами в самом деле много общего, разве что он был совершенно иного телосложения, — мельком прошлась Хейди взглядом по генералу. — И с более решительными манерами, с более твердым характером.

Штрик-Штрикфельдт показывал Власову армейскую фотографию ее мужа. С нее жестким суровым взглядом смотрел широкоплечий, плотный сорокалетний мужчина, с крупным широкоскулым лицом и темными волосами — то есть с лицом, далеким от арийского образца, но достаточно волевым, чтобы нравиться женщинам.

— Считаете, что мой характер недостаточно тверд? — поиграл желваками Власов.

— Хотелось бы убедиться, что я ошибаюсь, мой генерал генералов. Во всяком случае, я никогда не принадлежала к тем женщинам, которые стараются уберечь своих мужей от фронта.

— Теперь я понимаю, почему Мелитта как-то сказала, что «Хейди — женщина, рожденная для Наполеона». Тогда я не знал вас, поэтому не придал этой фразе какого-то особого значения. Наверное, как всегда, преувеличивает?

— Не то чтобы преувеличивает, а попросту неточна в выражениях, — мило улыбнулась Хейди. — На самом деле я не «рождена для Наполеона», а сама способна породить Наполеона, только бы попался мне под руку подходящий генерал.

Она произнесла это полушутя, однако командующий Русской Освободительной Армией воспринял все значительно серьезнее, чем Хейди могла предположить.

— Значит, я должен считать, что с женщиной мне наконец-то повезло?

— Только не вздумайте сравнивать меня с Жозефиной, я женщина совершенно иного склада характера, и судьбы — тоже.

— С кем угодно, только не с Жозефиной, — почти клятвенно заверил ее Власов. — А ведь до сих пор мне казалось, что таких женщин в мире попросту не существует, — продолжил генерал. — Способных порождать наполеонов.

— Вы хотите сказать, что их не существует в Советской России, — уточнила Хейди и, поджав свои тонкие, но четко очерченные, выразительные губки, воинственно вскинула голову. — Там их попросту не может существовать, поскольку все аристократические роды, в которых они могли появляться, коммунистами истреблены или изгнаны из страны.

— Но я тоже появился далеко не в аристократическом семействе.

— От вас этого и не требуется. Разве род Бонапарта принадлежал к аристократическим? А род вашего Сталина? Важно, чтобы рядом оказалась сильная, целеустремленная женщина. Вы можете возразить, что многого достигли, не видя ее рядом. Так вот, жизненные обстоятельства ваши сложились таким образом, что все то, чего вы на сегодняшний день достигли — всего лишь плацдарм, трамплин.

Они сошли с вершины холма и какое-то время молча брели по тропе, проложенной у подножия извилистой возвышенности, приближаясь к склону плато, по серпантину которого пролегала дорога, ведущая к «Горной долине».

— Но война завершается, — не очень уверенно возобновил прерванный разговор генерал. — И для Германии она вряд ли станет победной.

— Для Гитлера — да, согласна, она вряд ли станет победной. Что же касается Германии, то, даже потеряв часть приобретенных в этой войне территорий, она по-прежнему останется самой могучей страной Европы, единственной серьезной соперницей евразийской России. Впрочем, почему сразу соперницей? Она способна оказаться и надежной союзницей.

Власов прекрасно понимал, что эта женщина может быть очень полезной ему, причем во всех отношениях — в житейском, служебном, политическом.

— Вас не смущает тот факт, что вы — немка, а не русская? Вы понимаете, почему я заговорил об этом?

— Скажу вам то же, что уже говорила капитану Штрик-Штрикфельдту: вы плохо знаете историю России. Иначе знали бы, что женами всех императоров российских были немки. Исключение составляла разве что супруга императора Александра III по имена Дагмара, да и то лишь потому, что она числилась датчанкой. Но тоже с немецкими корнями. Кстати, к началу Первой мировой войны в России проживало более двух миллионов немцев. Во всяком случае, в этом меня уверила Мелитта. Так что не волнуйтесь: если случится то, что мы оба имеем в виду, затевая этот разговор, я в российской истории исключением не стану…

Увлекшись, Хейди даже не обратила внимания, как, сняв очки, Власов нервно протирает их не платочком, а прямо кончиками загрубевших пальцев.

— Вот теперь я по-настоящему начинаю понимать, с кем меня свела судьба, — произнес он, когда Хейди умолкла.

— Не льстите себе, вам это еще только предстоит. Кстати, вас не шокирует, что о наших общих планах я заговорила прямо, откровенно, уже буквально в день нашего знакомства? Я имею в виду — углубленного знакомства.

— Считаю, что вы поступаете мудро.

— Тем более что времени на разворачивание крупномасштабной операции «Русский трон» у нас остается все меньше.

— Впервые слышу о такой операции, — нервно напяливал очки на переносицу генерал.

— Потому что название ее произношу впервые. Можете назвать ее и как-то по-иному, скажем, операция «Бонапарт», «Восхождение на трон», или…

— …или на эшафот, — задумчиво проворчал Власов.

— Операция «Восхождение на эшафот»? А что, такой вариант тоже не исключается, — мгновенно отреагировала претендентка на титул императрицы. — Кто идет к власти, тот должен быть готов ко всему. Вы, лично вы, мой генерал Власов, командующий Русской Освободительной Армией, готовы к такому восхождению, к операции «Русский трон»? Я хочу услышать очень конкретный, твердый ответ.

— Это хотите услышать только вы?

— Почему же? Известная вам Мелитта — тоже. Ваш твердый, уверенный ответ позволит Мелитте так же уверенно вести переговоры с Гиммлером и другими лицами из руководства рейха. И не только рейха. В подробности, в названия стран и в имена мы пока что ударяться не будем. Но поверьте, очень скоро вашим восхождением к трону заинтересуются многие политики. Особенно те, которые сразу же после окончания войны поймут, что они стремились поставить на колени Гитлера, а следовало ставить на колени «вождя всех времен и народов» Сталина.

— Вон оно как все оборачивается! — недоверчиво повел подбородком Власов, с сожалением отмечая, что прогулка их завершается. Как только они ступили на брусчатку, ведущую к «Горной долине», доктор Биленберг тут же попрощалась и, предложив ему не идти вместе с ней, поспешила к главному корпусу санатория.

 

33

Склоны гор освещались резковатым оранжево-песочным светом — возбуждающе тревожным, предвещающим то ли песчаную бурю, то ли огненный смерч.

— Что вам чудится в этом пейзаже, мой генерал генералов? — Прежде чем раздеться, Хейди задернула плотную штору, да к тому же заставила Власова отвернуться. Но он не удержался, слегка отодвинул коричневатую ткань и засмотрелся на открывшийся ему горный пейзаж, забыв на какое-то время о том, где он, и что рядом с ним находится поглощаемая страстью и нетерпением женщина.

— Пытаюсь вспомнить, где и когда любовался им во дни былые.

— Уверены, что видели? — сомкнула Хейди руки у него на плече, припав оголенным телом к шершавому сукну мундира. — И что видели именно этот?

— Не этот, конечно, поскольку никогда раньше не бывал здесь. Однако, поди ж ты, не могу отделаться от мысли, что уже однажды…

— Разве что в прошлой жизни.

— Вполне возможно. Хотя по поводу именно этого пейзажа у меня иные соображения.

Хейди уже постепенно привыкала к тому, что очень часто Власов отвечал резко и общался с ней преимущественно короткими отрывистыми фразами. Вызвано это было, очевидно, не столько языковыми затруднениями, хотя уже сейчас генерал говорил по-немецки довольно сносно, сколько привычным тяготением к армейской лапидарности. Впрочем, ее муж тоже был офицером, но не кадровым, к тому же — медиком. И может быть, поэтому отличался убийственной велеречивостью и по любому пустяку пускался в длинные рассуждения.

Внешне он выглядел значительно крепче, мужественнее Власова, но характер у него был не воинский, не офицерский. Уже к началу войны это очень раздражало Хейди.

— Коль уж мы заговорили о переселении душ, то у нас в городке есть одна полуведьма, Герда Штимман, большая специалистка по части познания прошлых жизней, кстати, подруга Мелитты Видеман. Так вот, могу порекомендовать вас этой прорицательнице для двух-трех сеансов.

— Кажется, это было не так уж давно, когда моя душа принадлежала совершенно иному человеку, — признался Власов. — И никакого колдовского «переселения» при этом не понадобилось.

— А как быть с чистилищем, в виде фронта, а затем и лагеря военнопленных? Хотя, не спорю, порой переселение души происходит в течение одной жизни, — вынуждена была согласиться Биленберг, — но с обязательным проходом через чистилище.

Они вдвоем опустили штору и, погрузившись во мрак, слились в поцелуе — неумелом, замешанном на стыде.

— По-моему, мы с вами уже забыли, как по-настоящему впадают в грех, — проговорила Хейди в оправдание Андрея. — И дело здесь не столько в наших годах… — вновь потянулась губами к губам, одновременно расстегивая его китель.

— Но и не в войне, — генералу не хотелось, чтобы что-либо из происходящего здесь списывалось на то, на что многие списывают теперь все свои сугубо тыловые грехи. Он старался быть справедливым — насколько это вообще возможно — даже по отношению к войне.

…В последнее время Власов вообще старался быть как можно справедливее. Насколько это, опять же, мыслимо, пока ты мечешься посреди самой лютой из войн, когда-либо происходивших на этой земле. Причиной тому — неугасающее чувство вины перед своей армией, полегшей в болотистых лесах под Волховым. Она все еще взывала к нему десятками тысяч душ, справедливо требуя от командующего или отвести от нее позор поражения, или же присоединиться к своим солдатам. Власов знал, что советская пропаганда, а вслед за ней и злая солдатская молва, обвиняют его в том, что, он предал армию, подвел ее под удар, сдал гитлеровцам; бросил жалкие остатки разбросанных по болотистым островкам Волховского фронта полков на произвол судьбы…

— Вы все еще очень далеки от меня, генерал генералов, — едва слышно проговорила Хейди. Но в голосе ее не было упрека.

Она редко опускалась до встреч с молодыми офицерами, лечившимися в «Горной долине». Но так уж получалось, что оказывалась в объятиях некоторых генералов и старших офицеров СС, которые считали вечерние визиты к «санатор-фюреру», как ее здесь полуофициально именовали, такой же традицией, как и к коменданту местного городка. И она уже привыкла к тому, что многие из них с огромным трудом «возвращались» со своих фронтов и полевых ставок.

— Ты права, Хейди, — на «ты» он все еще обращался к ней крайне редко и настороженно: вдруг отреагирует на это болезненно? Женщина заметила это и потерлась щекой о его плечо, словно он одарил ее невесть каким комплиментом. — Чем больше уходит времени, тем труднее оправдывать все то, чем жил и что содеял там, на Восточном фронте.

— Но ведь вы были настоящим воином, генерал Андрэ. Уж кому-кому, а капитану Штрик-Штрикфельдту я имею право верить. Он не стал бы говорить об этом, если бы…

— Да что он знает, твой капитан? — погладил ее по щеке Власов, явственно ощущая, как предательски дрожат его пальцы. Он догадывался, что это свое, на французский манер произносимое «Андрэ» эсэс-вдова позаимствовала у Мелитты. — Для того чтобы понимать мое состояние, нужно сначала погубить целую армию и прослыть предателем.

— Борьба не только на фронте, но и в политике. И трудно сказать, где ее начало, а где завершение. Так что вы должны быть готовы к любым политическим превратностям, коль уж избрали сей путь.

— Кажется, вы настроены куда решительнее меня.

— Поэтому хочу знать о вас все, — чувственно улыбнулась она, приподнимаясь на носках и с трудом дотягиваясь до его губ. — Вы должны доверять мне.

Власов взял ее на руки, подержал так на весу, вновь ощущая себя молодым и сильным, и понес к широкой низкой кровати, которой суждено было стать их брачным ложем. Выскользнув из рук мужчины, она промурлыкала: «Только после душа», но Андрей продолжал чувствовать себя так, словно Хейди все еще оставалась в его объятиях.

Сегодня он как бы заново осознал, что ему всего лишь сорок три, и что это все еще возраст любви и тайных свиданий, а не только генеральских чинов и должностей. И что никакие фронтовые грехи, равно как и заслуги, не лишают мужчину его возраста права предаваться любви за сотни километров от фронта, посреди чужой, некогда «вражеской» для него земли, с женщиной, которая еще недавно была женой вражеского офицера.

 

34

Душ за стеной утих, и Власов мысленно представил себе, как, мурлыча под нос какую-то песенку, Хейди священнодействует над своим телом, пользуясь при этом огромным полотенцем. Стройная, с девичьей фигурой, она способна была завлечь кого угодно. Так что можно лишь поражаться тому, что эта саксонка избрала именно его, мятежного генерала, бывшего лагерника, чья судьба так же непредсказуема, и даже пока еще не загадана на небесах, как и судьба Иисуса после второго, еще не состоявшегося, пришествия.

Оказавшись с Хейди в постели, Андрей вдруг почувствовал себя так, словно никогда до этого не был с женщиной. Да и сама она вела себя так, будто он стал первым ее мужчиной — настолько обостренным было у нее ощущение девственности своего тела Столь страстной казалась реакция на каждое его движение. Таким яростным представало стремление Хейди почувствовать себя по-настоящему обладаемой.

Разве там, в болотах под Волховом, и потом, сидя в брошенной хозяином крестьянской избе в деревушке Туховежи, мог он предположить, что страдные пути пленника приведут его в один из самых фешенебельных курортов? И пусть простят его все те солдаты, чьи кости дотлевают сейчас по лесным оврагам и болотным топям бывшего Волховского фронта. Ощутить нечто подобное им уже не дано, даже если все они давно попали в рай. Ибо рай, если он существует, создан для духа. Они же, земные, грешные, привыкли ценить райскую блажь собственного тела.

— Это было изумительно, — с восхищением признался он, когда, обессиленный, затих, все еще погребая конвульсивно вздрагивающее тело женщины под своими огромными, хотя и далеко не атлетического склада, телесами.

— Признаться, я очень старалась, Андрэ. Слишком уж хотелось понравиться.

— Ты и так понравилась мне. Причем задолго до постели.

— До постели — не то! Важно, чтобы в постели, тогда это надолго. Все остальное принадлежит грезам молодости.

— В таком случае следует признать, что у меня это начиналось именно с «грез молодости», — он лег рядом с ней, огромный и сильный, — чувствуя, что способен отстоять свое право на эту женщину.

— Простите, Андрэ, мое любопытство, но… должна ли я верить тому, что образование свое вы начинали не в кадетском корпусе, а в духовной семинарии? — Власов давно понял, что главное в их сегодняшней встрече Хейди видит не в любовных забавах, а в основательном знакомстве. Он уже давно заметил, что интерес фрау Биленберг к нему выходит далеко за пределы чисто женского любопытства.

«Но ведь не работает же она по заданию разведки!» — почти взмолился генерал. Слишком уж ему не хотелось, чтобы все обернулось банальным составлением досье.

— Никакой тайны в этом нет, я действительно учился в духовной семинарии. Но окончить ее не удалось — революция.

— Не могу вообразить вас в роли священника. Такой исход вашей судьбы представляется мне чистым безумием.

— Теперь, после того, как я окончил стрелково-тактические курсы и курсы преподавателей Школы командного состава, эта затея моего старшего брата — добиться, чтобы я стал священником — тоже кажется мне безумной. Но учтите, — вновь незаметно перешел генерал на «вы», — что я был тринадцатым ребенком в семье, и даже то, что я дошел до семинарии, следует воспринимать как подвиг.

— Матерь Божья! — тяжело, вздохнула Хейди. — Тринадцатым! Я бы посочувствовала вам, если бы не знала, что рядом со мной генерал-лейтенант, руководитель Русского освободительного движения. Все зависит от того, как вы поведете себя дальше. Но учтите, — без какой-либо игривости предупредила Биленберг, — я рассчитываю, что в конце концов к власти в России придет правительство генерала Власова. Как, скажем, в свое время в Испании в результате гражданской войны к власти пришло правительство генерала Франко.

От неожиданности, генерал опешил. Он ожидал услышать от Хейди все что угодно, только не это. Даже Штрик-Штрикфельдт — и тот не решался замахиваться на его будущее столь решительным образом.

— Рассчитываете вы лично? — смущенно уточнил Власов. — Или же кто-то настраивает вас подобным образом?

— Никто и ничто не способно заставить женщину видеть в своем мужчине кумира, если она сама не увидит в нем… кумира. Кажется, мне это удалось.

— Не знаю, следует ли радоваться этому.

— Вряд ли. Быть моим кумиром вам будет непросто, слишком уж ко многому обязывает. Однако не поддавайтесь влиянию тех людей, которые попытаются отстранить вас от политики и погрузить в мир беспечного бюргерского бытия. Бюргеров здесь и без вас хватает. Что же касается вашей звезды, то она должна взойти далеко отсюда, на Востоке. У вас появился такой же шанс, какой в свое время появился у Гитлера. Он его, как видите, не упустил, господин командующий пока еще несуществующей армии.

— Согласен, несуществующей, но моей вины в этом нет, — попытался было объяснить ситуацию Власов.

— Есть, есть, — резко перебила Хейди. — И ваша — тоже. Во многих случаях вы проявляете странную нерешительность, робко подступаетесь к высшим чиновникам Третьего рейха, неуверенно включаетесь в пропагандистскую войну со Сталиным. Разве я не права?

— С вашим утверждением, Хейди, так же трудно не согласиться, как и согласиться.

— Лучше соглашайтесь, так будет справедливее. А главное, действуйте, самое время, ибо другого такого случая, как эта война, не представится. Я рождена не для того, чтобы довольствоваться пенсией отставного генерала-тыловика.

Власов знал, что Хейди происходит из очень состоятельной семьи, а значит, интересует ее не размер пенсии отставного генерала. Как помнил и слова Штрик-Штрикфельдта, который говорил, что мать эсэс-вдовы настроена в отношении своего будущего зятя еще решительнее, нежели дочь, которую она уже видит правительницей России. Этот был тот случай, когда мать не только не отговаривала дочь от брака с мятежным русским генералом, но и пыталась окружить своего зятя ореолом мессианского мученичества, всячески подталкивая Хейди к сближению с ним.

«Надо бы поближе познакомиться с этой тещей-авантюристкой, — сказал себе генерал, вспомнив об откровениях капитана. — Хотелось бы узнать, каким она видит его путь к российскому трону и насколько убеждена в реальности его маршальского жезла».

— И чем же вы согласны довольствоваться, Хейди? — спросил он, понимая, что вся интрига этого любовного свидания уже исчерпала себя.

— Маршальским жезлом и императорской короной, мой генерал генералов. И только так: жезл и корона. Берите пример со своих предшественников, причем не только русских. Ваш еврействующий обер-коммунист Ленин тоже начинал отсюда, из Германии, но, в отличие от вас, он начинал с нуля, не имея ни армии, ни генеральских эполет, ни опыта военных действий.

 

35

Когда Власов оделся, чтобы идти к себе, в генеральский люкс, Хейди вновь, уже в который раз, скептически осмотрела его странное одеяние. Прежде всего, ее раздражал китель цвета «мокрого хаки» с широкими отворотами, на котором не было ни погон, ни знаков различия. На тощей костлявой фигуре он топорщился так, словно был с чужого плеча. Ничего генеральского, или просто офицерского, ни в кителе, ни в самой фигуре Власова не просматривалось. Правда, штанины его были вспаханы широкими малиновыми лампасами, которые были нашиты местным портным уже после появления генерала в санатории, однако, при отсутствии генеральских знаков различия, они делали комдива похожим на швейцара. Да и на фуражке странная кокарда, расцвеченная белой, синей и красной полосочками.

— Пожалуй, начнем с вашего мундира, — задумчиво заявила она, совершенно забыв, что продолжает оставаться обнаженной. — Генерал не должен выглядеть музейным смотрителем. Сам вид его обязан впечатлять. И еще, ни в коем случае не пытайтесь подражать Сталину, генерал. Пусть подражают вам. Все, в том числе и Сталин.

Он уже понимал, что Хейди живет в мире иллюзий, созданном образами таких недавно пришедших или еще только рвущихся к власти вождей, как Гитлер, Сталин, Франко, Муссолини, Антонеску, Хорти, Тито, Маннергейм…

А еще Власов помнил, что Хейди тоже родилась в России. Она происходила из семьи русских немцев, которая в начале Первой мировой очень своевременно и спасительно оставила Россию, увезя оттуда Хейди еще девчушкой. И вот теперь эта русская немка намеревалась вернуться на свою вторую родину в ипостаси правительницы.

— Завтра же нужно заказать мундир, чтобы вы представали перед немецкими офицерами в облике генерала вермахта.

— Меня вполне устраивает тот мундир, в котором я сейчас нахожусь.

— То есть вам претит обмундировываться так, как положено?..

— Я — командующий Русской Освободительной Армией.

— Почему же тогда выгладите, как вольнонаемный из вчерашних военнопленных? — заметно окрысилась Хейди. — Тогда уж пошейте себе такой мундир, в каких все еще щеголяют некоторые русские офицеры из белоэмигрантов.

— Я подумаю, не будем ссориться из-за пустяков.

— Это не пустяки. Я забочусь о том, чтобы вы достойно выглядели на любом генеральском собрании рейха.

«Похоже, что, прежде чем допустить эту женщину к моим объятиям, капитан Штрик-Штрикфельдт основательно потрудился и над ее военно-политическим кругозором, и над „мундирным вкусом“, — с легкой ревностью подумал командарм. — Такое впечатление, что сегодня передо мной предстала совершенно иная женщина, абсолютно не похожая на ту, которую я знал с первого дня появления в „Горной долине“».

— Постараюсь оценить вашу заботу, Хейди, но…

Власов не договорил — откуда-то из-за горного хребта до слуха его донесся гул авиационных двигателей. По характерному «подвыванию» моторов генерал сразу же определил, что это идут тяжелые бомбардировщики союзников. Поскольку самолеты прорывались в долину через высокий перевал, возникала иллюзия того, что над санаторием они возникали внезапно, словно материализовывались из вечерних сумерек. На этом участке самолеты появлялись не впервые, но всякий раз их «летающие крепости» проходили в промежутке между санаторием и городком, причем пока что ни одна бомба на санаторные корпуса не упала, и лишь однажды пилоты с какой-то стати набросились на ближайшую, северную, окраину городка.

Сегодня они тоже проходили довольно низко, волна за волной, заставляя само здание содрогаться, а все, что находилось внутри комнаты, — потрескивать и дребезжать, как при небольшом землетрясении, наподобие тех, которые Андрею приходилось переживать во время службы в Китае. Когда наконец прошла последняя волна, генерал обнаружил, что Хейди, укутавшись в простыню, стоит, прижимаясь к нему всем телом.

— Впрочем, знаете, черт с ним, с этим мундиром, — неожиданно произнесла она по-русски, хотя и с заметным немецким акцентом, — ходите, в чем вам хочется, мой генерал генералов, только постарайтесь уцелеть.

«Вот так-то оно лучше! — проворчал про себя генерал. — А то мундир ей не нравится! Бабы — они везде бабы».

Вернувшись к себе в номер, сидя в кресле у окна, за которым опускала бархатный занавес теплая баварская ночь, генерал размышлял о превратностях судьбы, время от времени прерывая мысленные исповеди, чтобы вспомнить о Хейди. О женщине, с которой он познавал сладость райского греха и которая, очевидно, стала единственным человеком, верящим в то, что ее «генерал генералов» способен переломить дарованную ему судьбу пленника и предателя, чтобы предстать перед собственным народом его освободителем.

 

36

После обеда, когда одни пациенты «Горной долины» собирались подремать, другие — искупаться в озере или позагорать на его каменистых берегах, в санатории появился офицер гестапо в сопровождении троих солдат. Гауптштурмфюрер слишком долго беседовал о чем-то с доктором Биленбергом в ее кабинете, заставив Власова в течение какого-то времени нервно дожидаться очереди в тесноватой приемной, затем приказал вызвать одного из отдыхавших здесь офицеров и, арестовав его прямо на глазах у Хейди, увез в сторону городка.

— Они прошлись по всему списку наших пациентов, — мелко вздрагивая, объяснила потом Хейди, разыскав своевременно скрывшегося в своем люксе Власова. — Это все еще продолжаются аресты, связанные с покушением на фюрера. Безумцы, они покушались на саму Германию и теперь жестоко расплачиваются за это.

— На самого фюрера — так все же будет точнее. А как за это расплачиваются, знаю по сталинским чисткам.

Хейди проглотила какую-то таблетку, запила ее минеральной водой из небольшого кувшинчика и уткнулась Андрею в грудь. Всегда такая решительная, она казалась сейчас генералу маленькой и совершенно беззащитной. Впрочем, как и он сам.

— Этот арестованный, он что, действительно участвовал в заговоре? Гауптштурмфюрер уверен в этом?

— Утверждает, что этот подполковник СС был связан с военным губернатором Франции генералом Штюльпнагелем. Одним из самых опасных и убежденных заговорщиков. — Хейди предложила ему таблетку, но Власов ограничился несколькими глотками минералки прямо из горлышка.

— Мною этот гестаповец тоже интересовался?

— Естественно. Спросил, как ты ведешь себя, встречаешься ли с другими русскими генералами и офицерами.

Власов чуть было не спросил, что она ответила, но вовремя сдержался: это уже не имело значения. Главное, что его не тронули. Обняв Хейди за плечи, генерал усадил ее в кресло, а сам уселся напротив. Почти с минуту они молча смотрели друг на друга.

— Нет, мы не должны сдаваться, генерал, — вдруг решительно тряхнула она волосами. — Лучший способ выжить — это стать недосягаемым. Волна смуты схлынет, и в Берлине, в Ставках фюрера и Гиммлера, опять вернутся к мысли, что с русским фронтом могут совладать только русские.

«А ведь она повторяет слова Штрик-Штрикфельдта», — безошибочно определил генерал. Но от этого они не перестали казаться мудрыми.

— То есть еще до прихода в санаторий гауптштурмфюрер С С знал о том, что я нахожусь здесь? Но получил приказ не привлекать ко мне внимания? — наконец облек Власов мучивший его вопрос в наиболее приемлемую форму.

— Он сказал, что сейчас русским иногда приходится доверять больше, чем некоторым немцам, которые как предатели заслуживают куда более сурового обхождения.

— Возможно, гауптштурмфюрер и прав, — угрюмо признал генерал, вспомнив, что самого его уже давно воспринимают как предателя, причем по обе стороны Восточного фронта. На Западном, кстати, тоже. — Все зависит от того, кого именно он имеет в виду.

Хейди подошла к окну и провела пальцем по запотевшему стеклу. Вряд ли она собиралась проверять таким образом его чистоту: что-что, а чистота в санатории поддерживалась идеальная, даже по немецким представлениям. В этом жесте было что-то по-детски капризное.

— У меня в Берлине брат, — с трудом проглотила она накатившийся комок волнения. — Вы… разве не знали об этом?

— Нет, — соврал генерал. Хотя слышал о нем от Штрик-Штрикфельдта. Штандартенфюрер СС Фридрих фон Биленберг был личным адъютантом-порученцем Гиммлера, поэтому вряд ли ей стоило опасаться каких-либо преследований. — Подозреваете, что его тоже могут ждать неприятности?

— Уверена, что нет, — поспешно ответила Хейди и повернулась лицом к Власову. — Это совершенно исключается. И, прежде всего, потому, что Фридрих никогда не стал бы сотрудничать с заговорщиками. Во-первых, он предан фюреру, идее СС и Гиммлеру. К организации СС он относится с такой самоотверженностью, с какой древние рыцари относились к своему рыцарскому ордену. И потом, никто из нашего древнего рода попросту не простил бы ему отступничества.

— Понимаю вас, истинная приверженка фюрера.

Власов машинально взглянул на дверь, приблизился к женщине, однако обнять ее почему-то так и не решился.

— Вы не ошиблись, истинная. Не лично Гитлеру, а самой идее фюрера. Очевидно, поэтому хочу, чтобы вы стали таким же фюрером, только русским. Поэтому ничто не должно мешать нам сейчас, ничто не должно отвлекать от главной цели. Из всего того, что я слышала о вас от Штрик-Штрикфельдта, передо мной вырисовывалась личность очень решительного талантливого полководца, успевшего, несмотря на свой относительно молодой возраст, принять участие в трех войнах.

— Двух, — суховато и некстати уточнил Власов.

— А Китай? Чан Кай-ши?

— Там я был всего лишь советником.

— Но именно тогда китайские войска осуществили несколько мощных наступательных операций.

— Этот ваш капитан вечно стремится слепить из моих мощей образ великого воина.

— В оценках он как раз оставался довольно сдержанным. Я бы даже сказала, слишком. Очевидно, проявляется естественная ревность: он-то всего лишь капитан. А ведь тоже начинал в Первую мировую, причем офицером русской армии. Так что выводы я делала сама. Не знаю, как вы к этому отнесетесь, генерал, но в последние дни я много думаю о нас с вами, и мне кажется, что мы необходимы друг другу. Разве вы не чувствуете, что сейчас вам как раз нужна именно такая женщина — независимая, решительная, обладающая, уже хотя бы в силу своей должности, множеством знакомств и всевозможными связями? В том числе и благодаря своему берлинскому брату?

— Вы довольно точно охарактеризовали себя, — кивнул генерал.

В знак благодарности Хейди поцеловала его в щеку.

— Никогда не пытаюсь изображать скромность там, где нужен напор, — сказала она, уже берясь за дверную ручку. — Вы человек такого же типа. По крайней мере, мне бы хотелось, чтобы такого же. Мы многого должны достигнуть, Андрэ, — улыбнулась Хейди суровой, незнакомой Власову улыбкой. — Нам нельзя ни предавать друг друга, ни просто расставаться.

 

37

К действительности его вернула влажная ладонь, которой Хейди слегка прикоснулась к щеке. Власов вздрогнул, приоткрыл глаза и, прежде чем успел сообразить, что над ним склонилась женщина, рванулся рукой к подушке, под которой, по старой армейской привычке, лежал пистолет.

— Хотели тут же, прямо в постели, пристрелить меня, мой генерал генералов? — склонилась над ним Хейди. — Обычно подобное желание возникает у мужчины не ранее шести месяцев после свадьбы.

— Всего лишь нервы.

— Понимаю, утомила вас ожиданием, — с наигранной нежностью заключила немка. — И не вздумайте креститься: я не привидение, а всего лишь ваша невеста.

— Это война, Хейди.

— Странно. Я-то думала, что это всего лишь ночь любви. Но если в постели вы чувствуете себя, как на передовой…

— С вами — да.

— Звучит, как похвала, — задорно рассмеялась вдова боевого эсэсовского офицера. — Вот только война здесь, наверное, ни при чем.

— Война всегда «при чем». Вся жизнь — в стремени, да на рыс-сях, — вздохнул Власов, безвольно наблюдая, как, почти не касаясь руками, Хейди стаскивает остатки одежды, оголяя его могучую от природы, но все еще довольно костлявую фигуру.

Этой своей худощавости Андрей стеснялся всегда, даже когда жена Чан Кай-ши, потрясенная его могучим ростом и славянской мощью, набрасывалась на него со святым благоговением.

Предаваясь с ним самым изысканным ласкам, по принципу: «Все, что только позволено в постели, — храбро позволяй самой себе, а все „непозволительное в любви“ — позволяй мужчине», эта жгучая и неутомимая китаянка избавляла стыдливого советского мужичка от всякого чувства стыда и стеснительности.

Это она, поражая воображение «не владевшего изысками чуждого, буржуазного секса» советского человека, приучала полковника Власова к «сугубо азиатским», как ему тогда казалось, любовным ласкам, и к сугубо азиатскому проявлению «мужского самодостоинства», очень смахивающего на деспотизм.

Прежде чем припасть маленькими розовыми лепестками своих изящных губок к самому священному, что сотворено в мужчине природой, «некоронованная императрица Китая», как называла ее антикоммунистическая пресса, опускалась перед Власовым на колени и, с молитвенной искренностью рабыни и непогрешимостью наложницы, произносила: «Я недостойна вас, мой повелитель».

Когда нечто подобное исходит из уст Первой Дамы величайшей страны мира, из уст правительницы, способной одним движением брови отдать тебя придворному палачу Поднебесной, а любая из шпионивших за ней служанок могла выдать тебя всемогущему царствующему супругу, — такое постельное раболепие, конечно же, впечатляет. Причем впечатляет до сих пор, ибо ни одна из самых распутных женщин, которых Власову удавалось познавать потом в России, не смогла одарить его и сотой частью того «сексуального растления», которое так мастерски дарила ему дочь и супруга двух китайских прокоммунистических вождей.

У русских баб это неизменно превращалось в пропитанное водкой постельное бешенство и в сальный пот. Кое-как «отдавать себя» мужчине они еще научились, однако ни одна из них не могла сравниться с «леди Чан Кай-ши» в способности чисто и возвышенно «одаривать собой» мужчину.

Как же Власов тосковал потом по императрице, по своей постельной богине! Как неуемно бредил ее ласками даже тогда, когда пресыщался постельными усладами с женой или с любовницей!

Однако все это было потом. А тогда, в Китае, каждая встреча с «императрицей» проходила в страхе быть разоблаченным и тут же казненным. Или, в крайнем случае, быть позорно изгнанным из страны, а значит, обреченным на казнь в советских застенках.

Каким чудом ему удалось уцелеть, почему он не пал жертвой ревности «лучшего из лучших полководцев Поднебесной» Чан Кай-ши, ревности его жены или одного из китайских генералов, который из-за него, Власова, лишился доступа к телу «императрицы», — этого командарм понять так и не смог.

Причем самое поразительно заключалось в том, что «великий вождь и учитель китайского народа» Чан Кай-ши прекрасно знал о романе супруги с «красным полковником Волковым», однако это никогда, никоим образом, не отразилось на его отношении к военному советнику. В данном случае китайского полководца великодушно интересовал военный талант «красного полковника», а не его «развлечения с леди Чан Кай-ши».

…Что же касается Хейди, то, внешне всегда предельно сдержанная, она никогда не набрасывалась на Андрея и никогда не лебезила перед ним. Очевидно, эта ее аристократическая холодность и сдерживала мужчин, которых в возглавляемом ею санатории, в общем-то, всегда в избытке.

 

38

Да, об этой ночной встрече со Сталиным генерал вспоминал теперь все чаще и чаще. Возможно, потому и вспоминал, что все чаще задумывался над странными изломами своей судьбы, над тем, как она сложилась бы, не случись в его жизни этого пленения под Волховом.

Уже близился рассвет, а «Горная долина» по-прежнему содрогалась под раскатами грома, вспыхивали фиолетовыми факелами молнии и отдавался потоками ночной ливень. Генерал лежал, всматриваясь в окно обожженными темнотой глазами, и настороженно прислушивался к каждому удару стихии.

Мысленно он находился сейчас в иной стране, в ином мире. Ночь, которую он переживал, осталась в сорок первом. Это была ночь, навсегда вошедшая в его сознание и судьбу как «ночь беседы со Сталиным».

За сутки до встречи в Кремле он был доставлен в Москву самолетом. Не получив приказа об отступлении, его 37-я армия еще два дня оставалась на своих рубежах на подступах к Киеву и, несмотря на общефронтовое поражение, представала перед Верховным главнокомандующим в ореоле пусть не очень яркой, неубедительной, но все же славы. Не зря же в немецких штабах немало подивились, решая для себя: то ли одну свою армию русские бросили на произвол судьбы, то ли сам командующий превратил ее в армию самоубийц? В иное время потеря его штабом связи со штабом командующего особым Киевским военным округом инкриминировалась бы Власову как одно из серьезнейших упущений при организации боевых действий вверенных ему войск. Но лишь действительно в иное время и при ином исходе сражения для самой армии.

Когда Власов вошел в кабинет Сталина, тот еще какое-то время стоял, опершись руками о стол и склонившись над небрежно разбросанными бумагами. Не обращая никакого внимания на генерала, Верховный главнокомандующий лихорадочно раздвигал эти бумаги, что-то недовольно ворчал, а когда наконец приподнял голову, сразу же потянулся за лежащей на столе и еще дымящейся трубкой.

Перед Власовым стоял невысокого роста худощавый человек, то ли с темно-русыми, то ли с рыжеватыми волосами и с иссеченным оспинками желтоватым лицом. На рослого, почти двухметрового генерала он смотрел с таким неподдельным удивлением, словно вообще не ожидал видеть его в своем кабинете. Или, по крайней мере, представлял его совершенно иным.

— Вам, товарищ Власов, уже известно, в какой ситуации оказались сейчас наши войска, обороняющие Москву?

— Так точно, товарищ Сталин. В общих чертах, конечно. Однако… — генерал запнулся и растерянно уставился на всесильного вождя, но тот и не торопил его. Хотя отлично понимал, что под его гипнотическим взглядом Власов вряд ли способен будет сколько-нибудь внятно развить свою мысль.

— Почему же в общих, генерал? — Верховный главнокомандующий примял прокуренным указательным пальцем табак в небольшой трубке и, не спеша раскурив ее, подошел к висевшей на стене карте. — Наши позиции — вот они, — обвел мундштуком дальние очертания города, охваченные жирными линиями, стрелами, ромбами и прочими военно-картографическими атрибутами. — Как видите, немецкие войска уже у стен города.

— Вижу, товарищ Верховный главнокомандующий.

Сталин молча пропыхтел трубкой и зло сверкнул мутновато-карими глазами.

— Мы с вами не удержали Минск, потеряли Киев, сдали Одессу… Что, Москву тоже сдавать будем, а? — Последние слова он произнес по слогам, откровенно бравируя неукротимым кавказским акцентом. — Я понимаю: городов у нас еще много, отдавать врагу есть что.

— Нет, думаю, что здесь, под Москвой, мы их остановим. Хватит, набегались уже.

— Набегались, говорите? — нацелился на него Сталин тяжелым, гипнотическим взглядом и зловеще замолчал, словно требовал каких-то более веских доказательств его непоколебимости. Причем немедленно.

Больше всего Власов опасался тогда, что Верховный сорвется на крик и что именно он, бывший командарм 37-й, окажется тем генералом, которому придется держать ответ за все вольные и невольные прегрешения командования Киевского фронта. Он прекрасно помнил, с какой мстительной жестокостью находили таких вот «козлов отпущения» и в Гражданскую, и после нее — в тридцать третьем, в тридцать седьмом.

— Москву оставлять мы не будем, — сдали у него нервы. В эти минуты Власов готов был заверять Сталина какими угодно клятвами и заверениями. — Это последний рубеж, на котором нужно стоять до конца.

Тыльной стороной ладони той же руки, в которой держал трубку, Сталин потер заросшую седоватой щетиной щеку и, подозрительно покосившись вначале на генерала, затем на карту, словно в ней таилось предательство, вернулся к столу.

— Мы тоже так считаем, товарищ Власов, — кавказский акцент Сталина становился заметнее и грубее. Генералу вновь показалось, что Верховный умышленно налегает на него. Непонятно только, из каких побуждений. — Мы мобилизуем сотни тысяч рабочих московских предприятий. Созданы целые дивизии ополчения. Это крепкие части. Крепкие, да… — Сталин помолчал, затем спросил: — Как считаете, рабочие выстоят?

— В Гражданскую, несомненно, выстояли бы. Однако теперь другая война. Авиация, танки… Рассчитывать только на дух рабочего ополчения особенно не стоит. Нужно срочно подтягивать к столице кадровые части из Приуралья и Сибири, нужны мощные резервы.

— Опять резервы… — недовольно развел руками Сталин. — С кем ни говори, все требуют резервов. С резервами, будь они у меня, удержать Москву сможет и дурак. Но их нет, этих резервов из регулярных войск. Едва успеваем формировать и вооружать батальоны ополченцев.

Он уселся сам, ткнул мундштуком в сторону ближайшего к Власову кресла и потом долго молча курил, время от времени утаптывая пальцем табак и поглядывая на занавешенное ночной синевой окно.

— Примешь командование 20-й армией, входящей в Северную группу обороны, — наконец заговорил он таким тоном, словно объявлял приговор.

Они оба взглянули на висевшую на стене карту. Отсюда Власов не мог проследить за расположением частей своей армии, однако помнил, что они соприкасаются с 16-й армией Рокоссовского.

— Знаю: армия недоукомплектована, да и вооружена слабовато. Знаю и то, что сразу же начнешь просить подкрепления, — вопросительно уставился на генерала «вождь и учитель», и во взгляде его Власову почудилась мольба: «Хоть ты уйди отсюда, ничего не прося!»

Но командарм понимал, что только сейчас, когда он получает назначение из уст самого Верховного, он еще может что-либо выпросить. Рассчитывать же на серьезное подкрепление, сидя на передовой, уже будет бессмысленно.

— Мне понятны трудности Верховного командования, но если речь идет о контрнаступлении с целью прорыва блокады…

— …в результате которого врага следует отбросить за Волоколамск и Солнечногорск, а затем теснить и теснить, загоняя в заснеженные подмосковные леса.

— Мне пока трудно судить о состоянии вверенных мне дивизий, однако дня через три я уже готов буду…

— Пятнадцать танков — вот все, что ты сможешь получить у меня, Власов, — вновь резко перебил его Сталин, поднимаясь и давая понять, что беседа завершена. — Можешь считать, что это последний резерв, который способна дать тебе Москва. Больше дать не сможет никто, даже товарищ Сталин. И через неделю армия должна быть готова к прорыву.

 

39

Приняв душ, Хейди вновь вернулась в постель и вытянулась во весь свой росточек рядом с покоренным ею гигантом. На какое-то время она затихла, затем повернулась лицом к Власову, хотела что-то сказать, но вместо слов генерал вновь услышал легкий, романтический вздох.

— Вы что-то хотите мне сказать, Хейди, но не решаетесь. Какую мысль вы казните своим молчанием?

— Неплохо сказано: «Какую мысль вы казните своим молчанием?» Никогда не пробовали писать что-либо, кроме армейских донесений?

— Никогда. Какое там писать? Всю жизнь — в стремени, да на рыс-сях.

— Еще одно ваше упущение. Такой полководец, как генерал Власов, должен оставить после себя хотя бы одну книгу.

— Вы опять о книге? — настороженно проворчал генерал.

— Причем о книге вашего бытия, мой полководец. Воспоминания, записки. Вам ведь есть что вспомнить: советник Чан Кай-ши, командир механизированного корпуса, сражавшегося на западных границах Союза, участник обороны Киева и Москвы.

— Кому в Германии нужна книга генерала, оборонявшего Москву? — с ленцой в голосе спросил Власов.

— Кому?! — азартно оживилась Хейди. — Да лишь бы она появилась. Не представляю себе, чтобы в Германии нашелся хотя бы один офицер армии фюрера, который бы не захотел прочесть воспоминания генерала той армии, которая ему противостояла. А какой ценностью будут обладать ваши мемуары о создании Русской Освободительной Армии.

— Вы настолько серьезно говорите об этом? — постепенно вытравливал из голоса иронию мятежный генерал. — Не знаю. В голову никогда не приходило, — с солдафонской прямотой объяснял Власов. — И сомневаюсь, стоит ли тратить на это время.

— Это должна быть суровая книга сурового и по-своему талантливого, хотя и не очень везучего, генерала, — не обращала внимания на его ворчание Хейди.

Как всегда, когда ее охватывало пламя очередной идеи, она впадала в страстное самовнушение, в романтическую воинственность, в фанатичную веру в свое призвание. И тогда доводы ее становились такими убедительными, как будто любая высказанная мысль, любое желание или пророчество способны были материализовываться.

— Невезучего, это верно подмечено.

— Если мои слова неприятно поразили вас, значит, считайте, что я их не произносила. Поэтому вернемся к книге. Это должна быть исповедь полководца, оставшегося без армии, страны и народа, но решившего, что все это он вновь способен обрести своим мечом. Великая книга великого воина — вот что должно появиться из-под вашего пера, мой генерал генералов!

Самое удивительное, что Власов начинал верить в искренность этих порывов Хейди. В своем восприятии хрупкой на вид, миловидной немки он прошел несколько этапов: сначала ему казалось, что это всего лишь случайное мимолетное знакомство, затем он перестрадал уверенностью в том, что Хейди ему специально подсунули, чтобы следить за ним, привязать его к Германии, к рейху, и сделать предельно управляемым. Потом он вдруг решил, что Хейди, эта эсэс-вдова, всего лишь расчетливо выходит за него замуж, артистично изображая чувства, которых на самом деле не существует. Она потеряла надежду заполучить достойного мужа-немца и теперь готова оказаться в постели с русским, зато генералом.

И лишь в последние два-три дня, когда их общение стало более интенсивным, Власов вдруг увидел перед собой тот, особый тип женщины, рядом с которой невозможно оставаться обычным, рядовым, приземленным. Будь ты хоть окопным солдатом, хоть незаурядным злодеем или серым канцелярским служакой, оказавшись рядом с Хейди, ты неминуемо превратишься в «великого». Пусть даже это будет великий злодей или великий неудачник.

«Великий неудачник, — мысленно ухмыльнулся Власов, — это как раз для тебя. Поскольку именно на великого неудачника ты обречен самой судьбой».

И все же… Он по-настоящему начал верить в искренность намерений этой фурии — вот что происходило с Власовым в эту ночь, в которой секс становился всего лишь чувственной вуалью, под которой сотворялся очередной тайный союз честолюбивой женщины и честолюбивого полководца. Очень честолюбивой женщины, и еще более честолюбивого, хотя и подрастерявшего веру в себя, полководца.

— Так что не волнуйтесь, — нежно погладила она мужчину по оголенному, слегка вздрагивающему от ее прикосновений бедру. — Когда и чем бы ни завершилась эта война в Европе, мы еще успеем потолковать о ней языком литературного искусства. Вы даже не представляете себе, что за убийственный козырь подсунула тогда, в сорок первом, в карточную колоду вашей судьбы сама история, — по-заговорщицки рассмеялась Хейди, плотнее прижимаясь к нему. — Кстати, где сейчас находится ваш архив?

— Если вы имеете в виду наши нынешние армейские документы, то они хранятся в нашем штабе.

— Я говорю сейчас о вашем личном архиве, который, как я поняла, все еще не сформирован. Прячьте наиболее важные из документов, снимайте фотокопии с тех, которые вы не можете изъять из штабных бумаг, собирайте публикации в прессе, ведите дневниковые записи. Причем все эти бумага должны где-то накапливаться, с таким расчетом, чтобы они уцелели во время капитуляции Германии.

— И ты согласилась бы стать хранительницей этого архива?

На сей раз Хейди с ответом не торопилась. После минутного молчания она, очевидно, готова была возобновить разговор, однако поднебесье над горной долиной, в которой располагался санаторий, вновь наполнилось равномерным, но мощным гулом моторов, который постепенно смещался к западной оконечности долины. Было понятно, что это возвращается после воздушного удара та волна ночных бомбардировщиков, которая еще недавно летела на восток.

Русский генерал и немка мысленно провожали вражескую эскадрилью в полном, суеверном молчании.

— Наверняка у вас найдутся более надежные хранители. Но если они не найдутся и если вы решитесь доверить свои бумаги мне, то вполне можете рассчитывать на мою порядочность.

— Я хорошенько подумаю над всем, что ты только что сказала, Хейди.

Даже если бы вся эта воздушная эскадра принялась разносить ее санаторий на камешки, то и после этого ничто не смогло бы заставить ее прервать нить разговора с Власовым. Она по-прежнему свято придерживалась ею же установленного правила: в брачном ложе заниматься не только любовью, но и планированием их общего великого восхождения к вершинам славы.

— Для долгих раздумий времени у нас тоже уже не осталось. Кстати, почему вы никогда не надеваете медаль, которой вас наградил фюрер?

— Следует полагать, что это уже замечено?

— Следует полагать. В любом случае, постарайтесь ее не потерять. Если честно, то через своих покровителей я уже пытаюсь вести переговоры с представителями командования вооруженными силами наших союзников, на территориях которых действуют части РОА, о том, чтобы вы были отмечены наградами этих стран. Мысленно уже вижу стенд наград в музее генерала Власова, и на этом стенде будут размещены все знаки отличия — начиная от китайского Золотого Ордена Дракона, который мы попытаемся найти, или же изготовить его дубликат, и заканчивая наградами США. А почему бы и нет? Что вас удивляет? Через несколько месяцев вы станете самым надежным соратником Америки в борьбе против коммунистической России. Единственным и незаменимым. Как в свое время этот ваш адмирал, как его там?.. — пощелкала она пальчиками.

— Адмирал Колчак. Правитель Сибири. Еще тот вояка был, в стремени, да на рыс-сях.

— Вот видите, сколько у вас достойных примеров для подражания, мой генерал генералов. Так действуйте же!

Луч прожектора прошелся по их третьему этажу, по генеральской палате, которая теперь почти всегда была в распоряжении Власова — стоило ему только появиться в санатории; наткнулся на высящуюся чуть в стороне скалу, а затем пополз вверх, скрещиваясь с лучом прожектора, стоявшего на вершине соседнего холма.

Эти прожекторы установили здесь лишь неделю назад, впридачу к разбросанным по окрестным холмам орудиям зенитной батареи, и с тех пор прожектористы шарят не столько по небу, сколько по окнам санатория, что не раз вызывало у Хейди бурю возмущения.

— Ты всерьез веришь, что «Музей генерала Власова» может быть когда-нибудь создан?

— Ни чуточки в этом не сомневаюсь. Даже если ты так никогда и не станешь хозяином Кремля.

 

40

Как завершилась их беседа с «вождем всех времен и народов» в его кремлевском кабинете — этого Андрей Власов почти не помнил. Последние минуты он пребывал в состоянии прострации. Что сказал Сталин, прощаясь с ним, и сказал ли вообще что-нибудь? Как сам он выходил из кабинета?

Зато потом генерал еще долго пребывал под магическим воздействием этой короткой ночной беседы с Верховным, и постарался сделать все возможное, чтобы не разочаровать его. Во время решающего сражения под Москвой удары его частей можно было сравнить разве что с ударами старой наполеоновской гвардии. Ну а все свои разговоры с подчиненными, как, впрочем, и беседы с журналистами, происходившими до и после наступления под Москвой, командарм начинал со ссылки на мнение Сталина, высказанное во время ночной встречи с ним в Кремле, как-то незаметно теряя, или столь же незаметно стирая, в своих воспоминаниях ту грань, которая пролегала между скупым немногословием вождя и его, Власова, взбудораженной фантазией.

Уже здесь, в Германии, генералу показали американскую газету со статьей французской журналистки Эв Кюри, сумевшей пробиться к командарму сразу же после освобождения его дивизиями Волоколамска. Еще только выкарабкивавшемуся из лагеря военнопленных генералу приятно было узнать, что француженка писала о нем как об одном из наиболее талантливых русских военачальников, прекрасно изучившем стратегию и тактику Наполеона и с должным уважением отзывающемся о командирских способностях генерал-полковника Гудериана, командовавшего тогда 2-й танковой армией вермахта.

«Если бы это ее свидетельство дошло до Берии еще до того, как я сдался немцам, — с холодком на сердце подумал Власов, — он наверняка объявил бы меня врагом народа».

Но что-то там, в ведомстве «верного дзержинца», не сработало, и вместо приговора ему вручили орден Красного Знамени, произвели в генерал-лейтенанты и уже через полтора месяца назначили заместителем командующего Волховским фронтом. Однако со временем, уже здесь, в Германии, его сдержанно-лестный отзыв о Гудериане был воспринят с должным пониманием.

В последующие дни Власов все чаще загадывал: как сложилась бы его жизнь, выберись он с приволховских болот и вернись в Москву? Раньше он был почти уверен, что его обвинили бы в гибели армии и расстреляли. Что ни говори, а 2-я Ударная, по существу, погибла, и кто-то должен был ответить, пусть даже менее всего виновный в этой катастрофе.

Но со временем страх оказаться в числе расстрелянных за время войны командармов и прочих генералов постепенно сменялся тихой завистью. Ведь где-то же там, по ту сторону фронта, оставались Жуков, Рокоссовский, Штеменко, Малиновский, Мерецков, которых он лично знал, которые начинали вместе с ним. Причем многие из них, как, например, Рокоссовский, к слову, успевший побывать в шкуре «врага народа», начинали не столь успешно. Тем не менее им суждено было войти в историю этой войны полководцами армии-победительницы. А кем войдет в ее историю он, бывший пленный, а ныне — «трус и предатель» Власов?

Генерал нервно погасил окурок, набросил на оголенные плечи халат и, открыв дверь, вышел на балкон. Гром ударил так, словно чуть выше него в стену долбануло снарядом-болванкой. Однако Власов не пригнул головы и даже не вздрогнул. Старый фронтовик, он все еще испытывал свои нервы так, словно опять попал на передовую. Рядовым. Как испытывают себя храбрейшие из новичков, пытаясь поверить, что у них тоже хватит мужества подняться в окопе во весь рост, под пулеметным огнем противника.

— Что ж, — проговорил он вслух, — они, конечно, победят. Но это будет всего лишь победа над Германией. Сражения, которые они сейчас выигрывают, еще не главные.

В соседнем номере, где обитал бригаденфюрер СС Корцхоф, появился свет настольной лампы. Андрей знал, что сейчас этот полусвихнувшийся на фронте меломан заведет свой патефон и поставит пластинку с музыкой Вагнера, которую станет слушать с таким благоговением, словно играют на его собственных похоронах.

В свою очередь, бригаденфюрер понимал, что его патефонные всенощные раздражают русского генерала, изводят его, мешая отдыхать, и это мелкопакостно радовало эсэс-фронтовика, который и здесь, пусть даже таким вот иезуитским способом, но все же «давал бой» ненавистным русским.

Притихший было ливень вновь ожил под натиском прорвавшегося с ближайших гор ветра и ударил в лицо Власову обжигающими ледяными струями.

«Господи, поскорее бы настал рассвет!» — взмолился генерал.