Зловещее проклятие

Гладкий Виталий Дмитриевич

Глава 4. СТРАННЫЙ ВОР

 

Туманный, промозглый вечер.

Мелкий холодный дождь размеренно шелестит по мостовой, моет голые деревья мрачного, запущенного парка.

Одинокий тусклый фонарь высвечивает фасад трехэтажного дома старой постройки с лепными украшениями вокруг узких высоких окон.

В подъездах, куда ведут выщербленные асфальтированные дорожки, чернильная темень. Вдоль дорожек с обеих сторон высится густой, небрежно подстриженный, живоплот.

По фасаду, от фундамента до крыши, ползут гибкие плети дикорастущей виноградной лозы, занавешивая окна рваной бахромой.

Улица возле дома пустынна и по-осеннему уныла.

По тротуару, над которым сомкнулись разлапистые тополя, идет человек в куртке с капюшоном.

Ступает он размашисто и легко, но тихо – туфли на толстой пластиковой подошве скрадывают звуки шагов. Лица его под капюшоном не видно.

Вот человек замедляет шаг и внимательно приглядывается к дому. Такое впечатление, что он колеблется.

Наконец, окинув пристальным взглядом улицу позади, он сворачивает к одному из подъездов.

На лестнице полумрак. Только на площадке второго этажа горит электролампочка под стеклянным колпаком, покрытым пылью.

Человек поднимается вверх по ступеням не спеша, словно крадучись.

На третьем этаже, возле двери, на которой блестит латунная табличка с гравированной надписью “ОЛЬХОВСКАЯ А. Э.”, он останавливается, переводит дыхание. Затем достает ключ, вставляет в замочную скважину и медленно поворачивает…

Придержав защелку замка, человек осторожно закрывает дверь и, привалившись к ней спиной, облегченно вздыхает.

В комнатах сонная тишь. Только бормочет холодильник на кухне, да размеренно тикают часы в гостиной.

Человек стоит долго – слушает. В квартире по-прежнему ни единого шороха.

Узкий луч крохотного карманного фонарика упирается в пол и, робко вздрагивая, ползет улиткой по ковровой дорожке из прихожей в гостиную.

Вот светлое пятнышко уже скачет вприпрыжку, наконец, оно останавливается на темной полировке громоздкого старинного буфета и гаснет. Слышны торопливые шаги и скрип выдвигаемых ящиков.

Фонарик опять загорается – человек, откинув капюшон, перетряхивает содержимое буфета.

Это длится довольно долго.

Ящиков много, а пришелец настойчив в своих поисках, и, несмотря на нервное возбуждение, владеющее им, – видно, как дрожат пальцы рук в тонких медицинских перчатках, когда луч касается их, – аккуратен и последователен.

Его внимание привлекает небольшая шкатулка, украшенная лаковой миниатюрой.

Едва сдерживая нетерпение, он осматривает ее, стараясь найти потайную защелку.

Не находя, в раздражении хочет оторвать крышку, но шкатулка сработана добротно, не поддается.

Положив фонарик, он хватает ее обеими руками, дергает, вертит в разные стороны, пыхтит от натуги – и тщетно.

Зло ругнувшись про себя, он вытаскивает складной нож и пытается просунуть длинное узкое лезвие между крышкой и верхним краем шкатулки.

Мелодично звякнув, изящный лакированный ящичек вдруг открывается: человек нечаянно нажал на выступ, скрытый ажурной металлической оковкой.

Какое-то время пришелец стоит, остолбенело уставившись на это нехитрое, как оказалось, приспособление. Затем, опомнившись, он нетерпеливо роется в шкатулке.

Там лежат два золотых перстня, тонкая золотая цепочка, бусы из необработанного янтаря, немного денег – около тысячи рублей, черепаховый гребень и пачка писем, перевязанная крест-накрест розовой ленточкой.

И все.

Человек не верит.

Он снова и снова копается в шкатулке, даже вытряхивает ее содержимое на ковер, устилающий пол в гостиной, простукивает деревянные стенки и дно в надежде найти тайник.

Но шкатулка отзывается глухо, и он, наскоро запихнув бумаги и украшения обратно, водружает ее на прежнее место.

Человек спешит. Все чаще и чаще он бросает взгляды на наручные часы.

Две плотно прикрытые двери ведут из гостиной в смежные комнаты. В одну из них он заходит.

Комната поражает пустотой и убожеством: там находится широкая металлическая кровать, выкрашенная светло-голубой краской и застеленная старым байковым одеялом. Возле нее лоскутный коврик и табурет.

На нем стоят безмолвный будильник и тарелка, полная окурков. Пол давно не мыт, в хлебных крошках и серых хлопьях сигаретного пепла, стены голые.

Луч фонарика выхватывает небрежно сложенные в углу, у окна, ноты. С другой стороны стоит телевизор – единственная стоящая вещь в этой комнате, не считая футляра от скрипки, который лежит там же.

Человек здесь долго не задерживается. Пробормотав что-то себе под нос, он выходит из комнаты и открывает следующую дверь.

Это тоже спальня.

Один из ее углов сплошь занят иконами. Они самых разных размеров – от крохотных, величиной в половину тетрадного листка, до внушительных, не менее полуметра высотой, сверкающих позолотой дорогих окладов. Там же тлеет вычурная серебряная лампадка.

Трепетные блики скользят по мрачным изображениям святых, и кажется,

что они беседуют друг с другом неслышным для человеческого уха шепотом, что они ожили – так мастерски прописаны их лики.

Пришелец испуган.

Какой-то миг он стоит как истукан, не в состоянии оторвать взгляд от икон. Игра света и тени действует на него угнетающе.

Судя по его поведению, он немного суеверен, хотя картина, неожиданно открывшаяся его взору, может смутить кого угодно своей таинственной, поражающей воображение живостью.

Воздух в комнате густой, тяжелый, с непривычным ароматом каких-то трав. От него становится трудно дышать, и голова начинает слегка кружиться.

Наконец человек стряхивает мимолетное оцепенение. Решительно шагнув вперед, он включает фонарик.

И в это время раздается скрип кроватной сетки и чей-то сиплый спросонья голос спрашивает:

– Ада, это ты?

Человек вздрагивает и резко, словно от удара, отшатывается. Фонарик вываливается из его рук, падает и гаснет.

– Кто… кто там!?

В голосе проскальзывают тревожные нотки; кто-то грузно ворочается на кровати, затем слышны шлепки босых ног.

Пришелец стоит, как истукан, не в состоянии сдвинуться с места.

Загорается настольная лампа. В ее золотисто-желтом свете возникает рослая костистая старуха в ночной рубахе до пят, со всклоченными седыми волосами.

Широко раскрыв глаза, она с испугом всматривается в бледное, как у мертвеца, лицо пришельца. Ее блеклые губы шевелятся, руки теребят рубаху.

– Владис…? Осподи, это… Капитон!? Не может быть… Ты?! Не может быть!

Голос старухи крепнет, она уже кричит:

– Диавол, диавол! Прочь, прочь!!!

Она машет руками, словно совершая магические пассы.

Человек наконец обретает способность двигаться. Он срывается с места и выскакивает сначала в гостиную, сшибая на бегу стул, затем в прихожую. Щелкает замок, слышен топот ног по лестнице.

Старуха безумными глазами смотрит ему вслед и шепчет:

– Изыди, изыди…

Она оборачивается к иконам, пытается перекреститься, но рука не повинуется; лицо ее кривит нервный тик, тело бьет крупная дрожь.

Старуха пытается шагнуть вперед… и со слабым вскриком падает на коврик.

Отступление 1. ГЛОВСК. ЗИМА 1917 ГОДА

В уездный городок Гловск январь 1917 года принес снежные бураны и два больших пожара на складах купца Вилюйского.

Безутешный купчина заливал свое горе в ресторане на так называемых Выселках, где играл цыганский оркестр Тибора Мештерхази.

Гулял с размахом, кричал в буйстве: “И-эх, пропадай моя телега! По миру пойду, в монастырь! Но я их… всех… на чистую воду! Воры, братоубийцы!”

Купец крушил зеркала, обливал шампанским невозмутимых венгерских цыган, давно привыкших к таким выходкам подгулявших господ, плакал пьяными слезами, уронив тяжелую голову на стол.

Немного протрезвев, Вилюйский лез в драку с завсегдатаями ресторана, которые из-за его кулачищ стали обходить это увеселительное заведение стороной, чем наносили существенный материальный ущерб хозяину, польскому еврею Канторовичу.

Тот жаловался полицмейстеру, его превосходительство пытался лично увещевать Вилюйского, принимавшего полицмейстера в отдельном кабинете все того же ресторана.

Главного блюстителя порядка уездного городка после таких приемов подчиненные уводили под руки. Видимо, переговоры с буйствующим купчиной отнимали у него чересчур много сил…

А Вилюйский продолжал кутить по-прежнему.

Его выходки и борьба со снежными заносами являлись основной темой разговоров среди почтенных мещан и захудалых дворянчиков, словно Гловск находился на необитаемом острове, напрочь отрезанный от остального мира, который захлебывался кровью братоубийственной войны, полнился злобой, пучился, как вызревающий гнойный нарыв.

Изредка на вокзал прибывали санитарные поезда, но больше поздним вечером, и пробиться к ним через двойное оцепление городовых и жандармов не было никакой возможности.

Наполнив котлы водой и запасясь углем, поезда медленно уползали в метельную темень.

В вагонах стенали раненые и увечные, тяжелый дух крепкого солдатского пота, гниющей плоти и лекарств у непривычного человека вышибал слезу, а за окнами безмятежно спал Гловск, и от домов пахло дымом, живицей, ржаным хлебом и парным молоком…

В конце января, когда снег пошел на убыль и вместе с ядреным морозом в Гловск прикатило и неяркое зимнее солнце, спокойствие горожан было нарушено происшествием, надолго взбудоражившим тихое болото уездного городка и породившим слухи и домыслы один нелепее другого.

Случилось оно в ночь на двадцать девятое, после бала в доме Дворянского собрания, где чествовали новоиспеченного георгиевского кавалера, поручика Сасс-Тисовского, сына престарелой княгини, – её двухэтажный дом с колоннами был одной из главных достопримечательностей Гловска.

Когда закончился бал, молодежь во главе с поручиком, получившим отпуск по ранению, отправилась на Выселки в ресторан Канторовича, чтобы покутить всласть подальше от глаз родителей.

Как рассказывали очевидцы, Сасс-Тисовский из-за чего-то повздорил с Вилюйским и вызвал купца на дуэль.

Но, рассудив, что князю и георгиевскому кавалеру негоже вступать в рыцарский поединок с плебеем, просто съездил купцу по физиономии.

Разъяренный Вилюйский разломал о голову поручика стул, а бросившихся на подмогу собутыльников молодого князя гонял по ресторану до тех пор, пока они не разбежались кто куда.

Конечно же, после позорного фиаско протрезвевший поручик не пожелал оставаться в ресторане, напоминавшем поле боя, и отправился домой, по дороге прикладывая к заплывшему левому глазу хрустящий снег.

Несмотря на то, что и правый глаз являл собой печальное подобие левого, Сасс-Тисовский, когда подъезжали к дому, все же смог рассмотреть человека, забравшегося по приставной лестнице на второй этаж и уже открывшего окно одной из комнат с намерением залезть внутрь.

Бравый офицер принял решение незамедлительно.

С криком “Стой, стервец!” он бросился к вору, тот с испугу свалился с лестницы в сугроб, где на него Сасс-Тисовский и навалился, пытаясь скрутить ему руки.

Ошалевший извозчик в санях только крестился, наблюдая за схваткой, – храбростью он не отличался.

Извозчик-то и видел, как из подворотни напротив выскочил другой человек, видимо, напарник вора, подбежал к Сасс-Тисовскому, и с двух-трех шагов выпалил в него из револьвера.

Затем он помог своему товарищу подняться, и уже вдвоем они вышвырнули из саней извозчика и погнали лошадей вскачь.

К утру кони нашлись – сами приплелись в конюшню на Ямской, загнанные до полусмерти.

А молодого князя отвезли в больницу в бессознательном состоянии, где он и провалялся почти два месяца.

Мазуриков так и не нашли.

Да и искали недолго: наступил февраль, самодержавие пало, и кому было дело до полицейских протоколов с сухим, казенным описанием событий возле особняка княгини Сасс-Тисовской.

Правда, поначалу некоторые из служащих сыскной полиции поспешили нацепить на грудь красные банты в надежде, что их услуги понадобятся и Временному правительству.

И все же прежней ретивости блюстители монархической законности не проявляли – страх за свою будущность был сильнее их бульдожьей сущности…

Стояли первые числа морозного февраля.

Звонили к заутрени.

Колокол городской церкви медленно ронял на Благовещенскую площадь низкие, глуховатые звуки. Они тонули в сугробах, скатывались с крыш домов в дворики, все еще сонные и голубовато-серые от едва проклюнувшейся зари.

В особняке Сасс-Тисовской светились почти все окна – старая княгиня привыкла подниматься рано, с первыми петухами.

В людской шумно, суетливо.

Из кухни слышался раздраженный голос повара, отчитывающего кухарок: пора подавать княгине завтрак, а горячий шоколад еще не готов.

По лестнице, легко и грациозно ступая маленькими ножками, в людскую спустилась горничная княгини, стройная красавица Софка.

Остановилась посередине, надменно подняла выщипанные брови шнурочками. Шум утих.

Мужики заторопились к выходу, а бабы умолкли и поспешили занять чем-нибудь свои руки – от греха подальше.

Совсем юная Софка – ей едва исполнилось шестнадцать – теперь в чести у княгини. Вон связка ключей в руках бренчит, напоказ выставила.

Бесстыдница, старую экономку во флигель выжила, в сырую комнатенку. Мало ей того, что из простых служанок в горничные выбилась, – власти захотелось.

Куском хлеба экономку попрекает, велит объедки ей подавать. Недавно полы мыла, а поди ж ты…

Чем только взяла недоверчивую княгиню, чем улестила?

Судачила дворня промеж себя, на все лады перемывала Софкины косточки, а сказать что-либо поперек было боязно. Крутой и решительный нрав оказался у девки.

Хлопнула входная дверь, и в клубах морозного пара на пороге людской появился статный юноша с румянцем на всю щеку.

Стряхнул снег с новенького романовского полушубка, энергично потер озябшие руки, прошел к длинному столу, на ходу ущипнув молоденькую служанку.

Та ойкнула радостно, заулыбалась, потянулась к нему, да и тут же отступила назад – из кухни вышла Софка.

Вслед ей топал толстомясый повар, из прибалтийских немцев, виноватой скороговоркой, от волнения еще больше, чем обычно, коверкая слова, оправдывался за то, что до сих пор не готов завтрак.

– Смотри у меня… немчура.

Софка роняла слова скупо, перед собой, не оборачиваясь.

– В следующий раз пеняй на себя…

Она милостиво похлопала ладошкой по лоснящейся щеке повара.

– Ладно, грешник, иди уж, не лопочи, язык сломаешь.

Повар обрадовано крутанулся на месте и поспешил обратно на кухню.

– Капитон!

Софка подошла к румяному молодцу.

– Княгиня велела запрягать. Чтобы через час экипаж был у подъезда.

– Слушаюсь, ваша милость! – бодро рявкнул Капитон, дурачась.

Он подошел поближе и шепнул тихо, не для чужих ушей:

– Страсть как соскучился… Софочка, любимая…

– И шкуру медвежью брось в санки, не забудь, – повысила голос Софка, бросив косой взгляд на баб – те насторожили уши.

А сама вспыхнула, затрепетала, задышала часто, растаяла, как свеча белого воска, под светло-серыми глазами Капитона.

Софка ушла, сверкнув на прощанье изумрудной зеленью из-под длинных ресниц. Тишина в людской снова наполнилась говором и смехом.

Капитон опустился на скамейку, сумрачно выпил кружку чаю, который принесла молоденькая служанка. Бутерброд с маслом есть не стал, захватил с собой, завернув в холщовый лоскут, – торопился…

Княгиня завтракала в спальне.

Дула, сложив блеклые губы трубочкой, на горячий шоколад, отхлебывала мелкими глоточками, причмокивая.

Софка сноровисто прислуживала, белкой сновала по спальне.

Старуха одобрительно посматривала в ее сторону, собирая морщинки у глаз, что должно было обозначать благосклонную улыбку.

Софка была дальней родственницей княгини, из обедневшей шляхты. Восьми лет от роду девушка осталась круглой сиротой, и Сасс-Тисовская взяла ее к себе.

Но на первых порах Софку причислили к дворовым, и она наравне со всеми выполняла черную работу. Ей запретили говорить, что она имеет какое-либо отношение к княжескому роду Сасс-Тисовских.

Единственным отличием от остальной дворни было то, что Софку отдали в церковно-приходскую школу для обучения грамоте.

Училась девочка прилежно, несмотря на то, что ей по-прежнему приходилось исполнять обязанности по дому.

Софке спала урывками, не более трех-четырех часов в сутки, и только молодой, воистину железный организм мог вынести такие нагрузки.

Но трудности не сломили ее, только закалили. Она рано повзрослела, и в свои шестнадцать выглядела гораздо старше.

Никто не мог проникнуть в ее внутренний мир, прочитать ее мысли. Даже Капитону, в которого она влюбилась со всем нерастраченным пылом юности, Софка не позволяла касаться ее души, закованной в панцирь недоверия и осторожности.

Девушка была очень хитра и не по годам расчетлива. Она стала глазами и ушами старой княгини, постоянно демонстрируя ей свою преданность и любовь.

Временами казалось, что Софка ближе и родней Сасс-Тисовской, чем дети княгини.

Больше всего Софка боялась, что снова очутится на обочине жизни, станет нищей и опустится на самое дно. Она уже прошла эти «университеты», а потому рвалась вверх, к богатству и прочному положению в обществе, с неистовой страстью и целеустремленностью.

Несмотря на юные годы, Софка уже сумела кое-что скопить на черный день. В банке у нее был счет, который постоянно пополнялся.

Это оказалось непросто, так как старая княгиня была скупа и прижимиста. Она не платила своей юной наперснице ни копейки.

Но должность экономки позволяла Софке утаивать часть денег, предназначенных на закупку продуктов и фуража. Девушка была достаточно грамотной, чтобы водить княгиню за нос, подсовывая ей липовые счета.

Время от времени Сасс-Тисовская устраивала ревизии, однако уличить хитроумную Софку в обмане ей не удавалось.

Щебет девушки, которая с наивным видом болтала разную чепуху, действовал на княгиню как патентованное шведское снотворное. Обычно Сасс-Тисовская засыпала, не дослушав до конца отчет Софки.

Покончив с шоколадом, княгиня принялась за бутерброды с черной икрой.

Софка была уверена, что хозяйка не ограничиться легким завтраком, а потому, кроме гренок и швейцарского сыра, девушка приготовила и кое-что посущественней, хотя об этом княгиня и не просила.

Софка знала, как угодить госпоже…

Печальный случай с сыном не повлиял на аппетит Сасс-Тисовской. Несмотря на то, что княгиня не отличалась дородностью, скорее наоборот, к старости она стала чревоугодницей.

Впрочем, ее отношения с сыном оставляли желать лучшего.

(У нее были еще две замужние дочери и старший сын, проживающий в Швейцарии. Он там лечился. Как поговаривали, от скуки).

Даже офицерский Георгий, с которым младший сын приехал на побывку, не поколебал ее мнения – она считала его мотом и неудачником.

Потому княгиня ссуживала сына деньгами скупо, требуя непременного отчета о расходах, что, конечно же, не могло нравиться бравому вояке.

Немалую лепту в натянутых отношениях младшего из Сасс-Тисовских и княгини внесла и Софка.

Она докладывала ей обо всех проступках сына старухи, нередко добавляя и от себя кое-какие подробности – те, которые нельзя было ни проверить, ни опровергнуть.

– Софья! – позвала княгиня горничную.

У нее получилось: “Сшофийя”, – старуха немного шепелявила; между собой они беседовали почти всегда по-польски.

– Поди сюда, милочка. Возьми и открой шкаф.

Она сняла с шеи серебряный ключ на цепочке и сунула его в руки Софки.

Снедаемая любопытством, Софка скоренько, чтобы княгиня не передумала, отомкнула массивный шкаф у изголовья кровати.

Этот шкаф, больше напоминающий сейф, – под резной дубовой обшивкой были приклепаны металлические пластины, – вызывал у новоиспеченной экономки, которая продолжала исполнять обязанности горничной, жгучий интерес.

Но, к ее огорчению, княгиня никогда до сих пор при ней не открывала его. Всякий раз, снимая заветный ключ с шеи, она выпроваживала Софку.

Что в шкафу скрыта какая-то тайна, Софка ничуть не сомневалась.

Буйная фантазия являла ей перед сном неисчислимые сокровища, запрятанные в дубовой утробе шкафа.

И еще… еще что-то; что именно – она сообразить не могла.

Но спрятанное там НЕЧТО всякий раз, когда она оставалась в спальне одна, неудержимо влекло ее к шкафу.

Софка любовно поглаживала ладонями шкаф, даже заговаривала с ним, как с живым существом.

Но шкаф был угрюм, неподвижен и нем.

– Там стоит шкатулка…

Княгиня показала костлявым пальцем.

– Дай ее мне. Нет, не ту! Другую. С моим гербом…

Софка, дрожа от возбуждения, принесла шкатулку.

Княгиня долго возилась с замком; в конце концов он поддался ее усилиям, сухо щелкнув.

Бросив исподлобья испытующий взгляд на горничную, тем временем начавшую собирать посуду, Сасс-Тисовская помедлила некоторое время, пожевала безмолвно губами, словно собираясь что-то сказать, но промолчала и решительно подняла крышку.

В шкатулке лежали драгоценности.

Часть из них Софка уже видела. Старуха слыла затворницей, но все же раза два или три в год появлялась на приемах в Дворянском собрании, нацепив на свою длинную, худую шею колье и украсив руки перстнями.

Украшения были очень ценными – Софка кое-что смыслила в этом.

Но то, что покоилось в шкатулке, поразило Софку до глубины души: старуха вынула оттуда перстень с огромным бриллиантом чистой воды!

Казалось, что ярче загорелась люстра под потолком, когда радужные искры брызнули от камня.

Софка не смогла удержать возглас восхищения.

Княгиня собрала морщины у глаз и поманила ее пальцем:

– Красиво? – спросила у девушки.

– Д-да… – только и смогла выговорить Софка, млея.

– Это свадебный подарок мужа, фамильная драгоценность.

Княгиня вдруг нахмурилась.

– Многие пытались завладеть им. Многие. И эти воры… Боюсь, что кому-то в городе стало известно…

Сасс-Тисовская надолго умолкла, не отрывая глаз от перстня, – о чем-то сосредоточенно думала.

Софка стояла рядом, едва дыша.

Безумная мысль забилась в ее голове: шея старухи, тощая, с бледной кожей в синих прожилках, была так хрупка… И так близко…

Руки горничной непроизвольно дернулись, ногти впились в ладони, по телу заструился пламень…

И в это время под окнами заржала лошадь.

Софка испуганно отшатнулась от кровати и нечаянно зацепила поднос с посудой, стоявший на низеньком столике.

На ковер упала чашка.

Софка с трудом наклонилась – не гнулись ноги, – подняла ее и сказала внезапно осипшим голосом:

– Капитон… уже…

– Одеваться!

Княгиня решительно отбросила одеяло, сунула ноги в отороченные мехом горностая шлепанцы и встала.

Перстень с бриллиантом она надела на палец.